Сайт В.В.Будакова

ПРОЗА

 
Биография Виктора БудаковаТворчество Виктора Будаковаредактораская деятельность Виктора БудаковаПросветительская деятельность Виктора БудаковаОбщественное признание Виктора БудаковаФотоальбом Виктора БудаковаКонтакты Виктора Будакова
.

ДОНСКАЯ СТРЕМНИНА

1

       Тяжёлые, медлительные накаты волн — словно взмахи усталых орлиных крыл... упрямо и мерно, с вековечной настойчивостью бьются они о берег, и нет ничего притягательней и загадочней этого неустанного сизифова труда, завораживающего и никому не нужного их подвига; волна за волной, век за веком миллионы лет — волна за волной, теряющийся в глубине времён неумолкаемый бег.
       Вглядываюсь в мутные, тёмные воды, там ничего не видать. Что же я пытаюсь разглядеть и что я могу найти в неуютном, скудном осеннем просторе воды, песка, придонского леса?
       Что найду, кроме детских, и поныне тревожащих воспоминаний? Разумеется, и воспоминания — это много: целая жизнь, далёкая и словно бы не моя, а другого человека. Опутанные ржавой проволокой «ежи» на заросшем бурьянами донском берегу; полузатопленный танк, взбираясь на башню которого, мы, деревенские дети, живучие ростки, будто морозом, прихваченные войною, отчаянно ныряли вглубь; россыпи осколков и гильз в прибрежном лозняке, приманчивый армейский хлам, кинутый немцами и итальянцами при отступлении; замерше-недвижные, словно притаённые, змеи траншей по придонским кручам и близким к Дону чернозёмным полям; и непонятные детскому сердцу усмирённые судьбы тех, кто с мечом, а не ветвью мира победно прошествовал до великой реки, но здесь нашими отцами был остановлен, правда, успел напиться из донского родника, да так навсегда и оставил у замшелых глыбин армейскую алюминиевую кружку, гнутую, с процарапанными на латыни названиями пройденных земель и градов.
       Вырытые враждебными пришельцами окопы войны, для моей земли — Великой Отечественной, для всего человечества — Второй мировой, с детства не в воображении моём, но в яви соседствовали с древними курганами. И если о фронтовых окопах обстоятельно, с картинками, мог порассказать мне старик-родственник или же сосед, по годам пригодный для войны, но с младенчества изломанный простудой и потому войною не взятый, то о курганах... Перед замкнутой, равнодушно и загадочно молчащей их древностью взрослые были такие же дети, как я и мои ровесники. Лишь много позже узнаю я, что за курганы вздымались по горизонту раннего детства и каким рубежным полем враждебных и мирных встреч больших и малых племён и народов был мой Чернозёмный, мой придонской край. Точкой пересечений, плацдармом завоеваний, дорогой невесть куда кочевий.

2

       Киммерийцы и скифы, сарматы и меланхлены, будины и невры, готы и аланы, гунны и авары. Хазары, печенеги, половцы. Славяне. И если о славянах, хотя не сполна, но рассказывают греческие книги, арабские хроники, русские летописи, то откуда нам знать о меланхленах, неврах, будинах? Все они для нас — нечто зыбкое, словно и не бывшее и, если и не сливаются в одно языческое лицо, то лишь благодаря стилу Геродота, отца Истории, который до наших времён донёс древние были и легенды. Вроде легенды о неврах, на несколько дней в году превращающихся в волков, а затем принимающих прежний, человеческий образ, — о неврах-волшебниках, вынужденных тем не менее оставить придонскую степь не по своей воле, но из-за страшного нашествия змей. Или же легенды об амазонках, юных женщинах-воительницах, что сначала отважно сражались со скифами, а затем стали жёнами тех, чьи отцы погибли от их стрел; «нас берёт великий страх, что мы должны жить в этом месте, — как потому, что лишили вас отцов, так и потому, что много ограбили вашу землю, — жалуются юные ратницы скифским юношам. — Но если хотите иметь нас своими жёнами, сделайте с нами вот что: оставим эту землю, перейдём за реку Танаис и там поселимся». Танаис — так древние греки именовали Дон. Трудно ныне утверждать доподлинно, с ударением на каком слоге звучало название. Тнаис? Танис? Танас? Знаем только, что питомцам обжитой, солнечно-теплой Эллады далёкая река внушала некую мистическую робость гиперборейской стужей, неизведанностью, великостью, и была она для них — граница Европы и Азии, грозная, таинственная скифская река, река амазонок; Танаис — сын Океана, Великий поток.
       Древним грекам всё же достало мужества и предприимчивости заглянуть хотя бы на южные, приустьевые донские берега. И даже обустроиться на них. Греческая торговая крепость Танаис (Танаиды) просуществовала не один век, поднимаясь даже после больших разорений. А для римлян земля по Танаису, придонская степь всегда оставалась «украйною мира», которую покинули люди и боги, — так на основании старинных источников свидетельствует создатель «Истории государства Российского». Насчёт покинутости... Дон и впрямь знал волнооткатывающие эпохи, когда земли по Танаису из-за войн, перекочевий, невзгод и непогод становились безлюдными, безголосыми, пустынными, пока не подступала новая волна — новое кочевье, новое племя.

3

       «Как ныне сбирается вещий Олег отмстить неразумным хазарам» — сызмальства знакомые пушкинские строки приподымают завесу начальной отечественной истории, той поры, когда часть восточного славянства оказалась в данниках у волжско-донской Хазарии. Узел, сложно переплетший славянскую, хазарскую, иудейскую, арабскую, тюркскую нити (рассказ об этом — в гумилёвской «Древней Руси и Великой степи»), узел, к которому по-настоящему не успел, или не смог, не сумел, или даже не захотел подступиться князь Олег, стремительно, с одного похода, разрубил другой киевский князь. Святослав, пройдя Волгу и Дон, мечами своей дружины рассёк громоздкое, рыхлое тело Хазарского каганата — странной империи с процветавшей пришельческой правящей верхушкой и ей чуждыми, угнетёнными народными низами, жестокой и несчастной империи, через тысячелетие повторённой...
       Донские берега на археологической карте нашего края пестрят отметинами хазарских поселений. Не сплошь, разумеется, но вперемешку со славянскими городищами, скифскими курганами, палеолитическими стоянками. Да и в самом Воронеже иной краезнавец покажет и Хазарское городище, и Казарскую поляну, и Казарский брод, а ещё век-другой назад эти названья были здесь в живом обиходе.

4

       В начале второго тысячелетия по исчислении от Рождества Христова в донских, ковыльно-полынных степях раскинули свои вежи половцы-куманы, они сменили хазар и печенегов. Придонская степь, пространство меж Доном и Днепром — поле затяжной вражды и короткой породнённости меж славянским земледельческим и тюркским кочевым мирами. Стычки, сечи. Победы. Поражения. То половецкие ханы — у стен Чернигова и Киева, то русские князья совместно продвигаются в степь — тревожат куманские вежи.
       А соединённые дружины русских, предводительствуемые Владимиром Мономахом, заходят столь далеко, что память о мономаховом вторжении надолго сохраняется в тюркском предании, и половецкие матери долго ещё стращают детишек именем христолюбивого князя. «Тогда Владимир Мономах пил золотым шеломом Дон», — трудно сейчас сказать, чего больше в словах летописца Волынской летописи: художественной образности или сущей правды, но походы были настолько сокрушительны, что половцы многими вежами откочевали, оттянулись в прикавказские земли, и лишь после смерти Мономаха возвратились в донские степи, снова враждуя и роднясь с северянами, полянами, вятичами. И ещё один поход запечатлён в старинной строке. Игорева дружина истаптывает степной ковыль. «О Русская земля! Ты уже за холмом!» — горестно восклицает автор «Слова о полку Игореве». И что их ждёт в малоузнанной, открыто-сокрытыми далями заманной, полонящей степи, у самого Дона? «Тогда Игорь возре на светлое солнце и виде от него тьмою все своя воя прикрыты. И рече Игорь к дружине своеи: «Братие и дружино! Луче ж бы потяту быти, неже полонену быти, а воссядем, братие, на свои борзыя комони да позрим синего Дону». Но ратный поход — не прогулка, когда бы можно было нетревожимо полюбоваться синими водами. «Идти дождю стрелами с Дону великого»! Трагический и бесславный поход обернулся славой отечественной культуры: «Слово о полку Игореве», полотна художников, опера «Князь Игорь», поэтические строки русской классики.
       Больше десятка раз упоминается Дон в «Слове» — «восточнославянской Илиаде», чаще всего с эпитетом «великий». «Игорь к Дону вои ведет»! Не привёл, и даже неизвестен доподлинно путь, каким двигалась Игорева рать. Разброс искомых маршрутов — от Дона до Днепра, несовпадения — на сотни и сотни вёрст. Все истолкователи Игорева пути не спорят насчёт начального его отрезка — до границ слияния Северского Донца и Оскола. А дальше... У одного княжеские дружины разворачиваются, круто поворачивают к Днепру, сражение происходит у речушки Кривель. У другого сражение закипает близ нынешнего Славянска, у слияния Казенного и Сухого Торца. У третьих сеча случилась близ реки Кальмиус. Карамзин же определяет место сечи близ Кагальника, в устье Дона, у Азовского моря. Есть даже памятником отмеченное предполагаемое место битвы, куда Игорь добирался по выжигаемой палами степи вдоль Северского Донца, — в былой области Войска Донского, в безводной степи меж Доном и Донцом. Ещё один сугубо донской маршрут — «поливановский», согласно которому битва состоялась близ Россоши, не доходя трёх-четырёх десятков вёрст до реки. И наконец появился вариант, по которому Игорево войско перебирается через Дон. В очередном исследовании не доберётся ли Игорева дружина аж до Волги?
       Целинное косогорье, изрезанное ярками-оврагами, на всхолмье — ковыль, перекати-поле, бессмертник, внизу Северский Донец, принимающий Белую Калитву, железная дорога вдоль реки и через, заплеть улиц с пирамидальныи тополями, — «ростовское» поле сечи. И давно распаханный, чуть холмящийся клин косогорной земли, солончаковая падина, камышовый останец, внизу Сухая Россошь, неподалёку впадающая в Чёрную Калитву, — «воронежское» поле сечи. Памятник на скосе у Северского Донца, казалось бы, должен укреплять в мысли и чувстве, что битва русских с половцами была именно здесь. Но камень — всего лишь камень. А так оба «соперничающих» косогорных клочка земли словно бы омываются незримыми волнами вечности и хранят в себе былое, тайну которого человеку нашего времени, пусть и участливо-проницательному, — не разгадать.
       На косогорах и у Северского Донца, и у Сухой Россоши захватывает сходное чувство: припади к земле — услышишь ход Игоревой дружины, шум битвы, стон беды. Но так много было в придонских степях и походов, и сеч, и громов, что всё смешалось в скорбном гуле былого. И так глубоко ушло в землю, что и самый чуткий слух немногое различит и услышит. Не тьма беспамятства, но тьма времён. Глубина и даль времён.

5

       Естественен Дон в древнерусской летописи. Или — в половецкой песне. Но Дон — в скандинавской саге?! Оказывается, упоминаем он и в скандинавском эпосе, пусть и не так часто, как Днепр — главная река на пути из варяг в греки. «Северные повествователи, — примечает знаменитый наш историк, — безо всякого сомнения выводят Одина из окрестностей Дона». Иными словами, Дон — святая и великая для норманнов река. Разумеется, великая и святая — и для славян.

6

       Ещё в живых были немногие из тех, кто уцелел в русско-половецкой битве на реке Каяла, как у русских и половцев объявится общий враг: в битве при Калке они, плечом к плечу, схватятся с монголами. Однако не устоят. Как через десяток с лишним лет не устоит и вся Русь, раздробленная, лишённая единой воли и силы.
       Монгольское нашествие подомнёт одно за другим разрозненные княжества, насквозь пронизанная стрелами Русь захлебнётся от крови, почернеет от пожарищ и углищ. Русскую землю удельность погубила прежде, чем поразили её монголы. Русь превратилась в бессильное, униженное пространство. Утратив внутреннюю мощь, она покорилась мощи внешней, грубой и жестокой. Даже Александр Невский, может, самый сильный и славный тогдашний князь, вынужден был бить поклоны орде — навестить донскую ставку Батыева сына Сартака, а ещё прежде — волжскую ставку самого Батыя, дабы сподобиться непростой и нелёгкой ханской милости.
       Дон, придонской край обезлюдел славянами-землепашцами. Куда подевались поселения, былую жизнь которых ныне способен увидеть лишь археолог, погружаясь в культурные пласты городищ? Часть славянства успела отойти в более безопасные места, другая — полегла под огнём и пеплом. Когда, полтора века спустя после монгольского смерча и вскоре после Куликовской битвы, московское духовное посольство во главе с митрополитом Пименом держало путь в Константинополь, избрав речную, дон¬скую дорогу, оно не могло не поразиться скорбной безлюдности окрестного и устами своего летописца сокрушалось: «Бысть же сие путное шествие печально и уныло...» Многое глянулось духовным лицам в их путешествии — и придонские леса, и малые реки-втоки, и «видехо столпы каменны белы; дивно ж и красно стоят рядом, яко стози малы; белы ж и светлы зело, над рекою над Сосною», — это о Дивногорье речь. И только человек редко попадался на глаза путешественникам. Дикий край. Дикое Поле.
       Протяжный по Дону и по морям путь духовного посольства — «Хождение Пименово в Царь-Град» — добросовестно описал его участник дьякон Игнатий Смольянин, а сохранила те записи Никонов¬ская летопись. Игнатий и по тону, и по образному ряду художник явный: «Увидели татар очень много, как листы и как песок...» Но нас более поражает вскользь брошенное — если и были в древности грады красные, то теперь пусто...
       Попытаемся на миг представить, что за грады красные красовались в придонском крае, — какая то была, надо думать, деятельная раннеславянская жизнь! И, конечно же, были свои образы, предметы, памятники — густыми засевами ширились поля придонской восточнославянской культуры. Вспомним, что средневековый арабский географ в конце десятого века называл Дон «рекой славян».
       Пимен плыл по Дону, оставив позади, в верховьях реки поле Куликово, уже всерусски памятное. Не знаем, благословлял ли преподобный Сергий Радонежский главу московской церкви на дальнее путешествие, но князя московского Дмитрия на подвиг он благословил, предрёк победу, и об этом с немыслимой для тех времён быстротой узнала вся Русь. И объединительное, созидательное молитвенное слово духовного подвижника было как трисиянный свет! Как свет и набат! Русская рать вышла на поле сечи и с мечом, и с хоругвью. Воистину — на сечу уходили дружины, с сечи возвращался народ!

7

       Рать перешла Дон накануне сечи. «Долго стояща, думающи» — переправляться через Дон или встретить врага, не переходя реку, чтобы при неудаче было куда отступить. Князь москов¬ский воззвал на шаг бесповоротный, все пути к отступлению отсекавший: «Лутче было не идти противу безбожных... нежели пришед и ничтоже сотворив, возвратитися вспять. Пойдем... за Дон и тамо положим головы свои за братия нашу».
       А дальше — многими поколениями тысячекрат перечувствованное, передуманное и описанное: два враждебных войска на поле, обрезанном двумя соединяющимися здесь реками, тревожная ночь, хищные, чуткие птицы и звери в ожидании кровавой жатвы, утренний туман словно предгибельный плат над обоими станами, поединок воина схимонаха Пересвета и татарского богатыря мирзы Челубея.
       Побоище. «И мы ложимся, как скошенный хлеб. И гибнем под копытами», — так почти шесть столетий спустя скажет наш современник и он же воин на поле Куликовом. Ибо тот, кто сердцем переживает весь страдный, скорбный путь родной земли, не может не быть участником её грозных, испытательных событий.
       Словно погребальные гулы самой битвы в сентябрьский день 1380 года, в день Рождества Богородицы, словно трагические эпиграфы поля Куликова, — звучат навеянные неслыханной сечей строки старинных повествований: «Припахнули к нам от быстрого Дону поломянные вести, носяще великую беду», — «Задонщина»; «Основание земли сдвинулось от множества сил», — «Летописная повесть о побоище на Дону»; «И сошлись грозно оба великих войска, жестоко друг друга уничтожали, не только от оружия, но и от великой тесноты под конскими копытами умирали, потому что нельзя было вместиться на том поле Куликовом: то место меж Доном и Мечею было тесным... В единый час, в мгновение ока, о сколько погибло душ человеческих, созданий Божиих!», — «Сказание о Мамаевом побоище».

Когда я впервые попал на поле Куликово, поразили меня не Столп, не Храм даже, но молодые хлеба, колосящаяся нива. Море колосьев — словно море копий.
       Тогда по молодости всё виделось резче, может быть, живописней, но и без той меры, которая отметает от правды всякую искусственность. Ночью, под месяцем необычайно светлою, бродил я Полем, и дальние деревья и кустарники, выплывая из легкого дыма-туманца, словно бы множились и двигались, и казались уже не деревьями и кустарниками, а воинами с поднятыми копьями и мечами. К утру вернулся на Красный Холм, где, несмотря на ранний час, раздавался гулкий перестук молотков: кровельными листами-картами кровельщики обшивали купол храма Сергия Радонежского. С мастером-реставратором взошли мы на леса, и он на мой вопрос, как зовут, отшутился: «Строитель! Так вернее: имя-отчество с человеком уходит, а строенье, да ежели соборное, остаётся». И слова его были как из тех стародревних времён, когда художник на завершённом холсте не указывал имени, словно бы видя в сотворённом проявление не столько своего дара, сколько Высшей воли. Перестук молотков на время затих, и строитель успел сказать немногое, но такое, за чем проглядывает судьба: «Мы фашиста дальше поля не пустили. В сорок первом командиром батареи я под огнём отпраздновал здесь свои двадцать лет. Держались насмерть. И храм, как воин, стоял весь в щербинах и надломах. Может, благодаря ему и мы выстояли. Думал разве, что так — на лесах — снова встречусь с ним? Восстановим Храм, и память вернётся!»
       И вновь бродил я исходимым за день и неисходимым за века Полем, встречался со стариками из Куликовки, Монастырщины, Хворостянки, долго беседовал с бессонным стражем Красного Холма, забредал на Смолку и Дубик, наконец вновь вышел на донской берег, и, как в первый раз, Дон почудился мне кроваво-красным...

Дон принял в свои воды потоки крови, то была страшная явь, схватка двух миров. Судьба веры, семьи, родины решалась на поле Куликовом. Гул битвы слал несмолкаемое эхо в другие времена, и чуткие сердца, как Блок, и столетия спустя после сражения на поле Куликовом видели в нём явление, разгадка которого всё ещё впереди. Между тем для европейца средних веков Дон — река малоизвестная, неизведанная. А редкие путешественники своими рассказами лишь добавляют путаницы. «Знаменитейшая река Танаис, — излагает Сигизмунд Герберштейн в «Записках о Московии», середина шестнадцатого века, — отделяющая Европу от Азии, начинается приблизительно в восьми милях от Тулы, в громадном Ивановом озере, которое простирается в длину и в ширину приблизительно на тысячу пятьсот вёрст». Были неточности ещё более размашистые. Венецианец Бианко, например, исток Дона на своей карте рисовал едва не у берегов Ледовитого океана. О речках Берёзовке и Урванке — зачинательницах великой реки — никто из них не говорит.

8

       Вышедших на поле Куликово — крестьян, дружинников, казаков, словом, всю христианскую рать — осеняла икона Донской Богоматери, доставленная казаками на поле сечи и после битвы подаренная князю Дмитрию Донскому. Едва ли многочисленна была казачья подмога, но ведь каждая рука, державшая меч или копьё, была не напрасной, может, — решающей!
       В ту пору и весь казачий мир едва ли был многолюден и обширен. Ордын¬ские, азов¬ские казаки, потомки бродников. «Потомки древних хазар в долине Дона приняли наименование «бродники». Потомки бродников впоследствии сменили этноним: они стали называться казаками. Тесные связи с Черниговским княжеством, русский язык, ставший обиходным, и православие, принятое ещё в IX веке, позволили им войти в русский этнос в качестве одного из его субэтносов», — так историк Гумилёв в «Древней Руси и Великой степи» объясняет раннюю волну дон¬ского казачества. Это уже позже в Придонье, Прихопёрье доберутся наследники новгородской вольницы, осядут здесь казаки запорожские, северские, мещерские, рязанские, устремится, наконец, и крепостной люд Московской Руси. Первые ревностные историки донского казачества пытались найти казачьи корни в легендарной древности, может быть, в противовес Карамзину и иным историкам-государственникам, полагавшим, что происхождение казачества «не весьма благородно» и не столь древне: от тревожных, разбойно-вольных окраин, из беглого, в основном, московского люда, в чём-то шедшего против власти и закона, чуждого традиции государственности. Но где истина? Как чаще всего бывает, — на примиряющей середине противоположных воззрений. Казаки древнего корня, разумеется, были, но верно и то, что им трудно было рассчитывать на будущее без молодых, некоренных сил. И подобно тому, как Дон, вытекая малым током из Иван-озера, речки Урванки, речки Берёзовки, с каждой верстой всё мощнее стремил свои воды на юг, из мест примосковских, болотистых, каменистых, в места южные, незнаемые, манящие, так и подневольные крестьяне Московской Руси устремлялись год от году всё более широким потоком на вольный, опасный простор южного Дона, пополняя изначальное казачество мощно и живительно.

Через два столетия после Куликовской битвы в местах, где для лавинного прорыва в славянские земли окончательно изготовился со своей ордой Мамай, как прежде до него Батый, на крутом берегу Воронежа-реки, неподалёку от его впадения в Дон, поднялась крепость Воронеж. Не здесь оспоривать, что крепость — вовсе не изначальный Воронеж. Речь о другом. Судьбы Воронежа и казачьего мира неизбежно должны были пересечься. Воронежская крепость замышлялась как преграда кочевому набегу, форпост на южной границе Московской Руси, плацдарм государственного продвижения в южные степи. Но и казачий круг был своеобразный форпост, разве что не государственный, сила порубежно-деятельная, преградная враждебному набегу.
       Из Воронежа вниз по Дону уплывали струги, гружённые свинцом и порохом, селитрой и серой, мукой и зельями, сукнами и иными припасами. Эти «донские отпуски» Воронеж стал снаряжать, едва поднялась крепость. Один из отцов-основателей города воевода Биркин уже в 1585 году выезжал с «донским отпуском» в главный казачий городок — Раздоры. Он же позднее сопровождал московского посла Ислентьева донским путём в Стамбул, и опять же прибыл в казачьи земли не с пустыми руками: счёт шел на большие пуды, поставы, четьи всякого боевого и мирного добра. Устроитель Воронежа-крепости не преминул при сем назидательно напомнить казакам: «И как наше царское жалованье Василий Биркин вам, атаманам и всем казакам, отдаёт, и вы б по нашему царскому жалованью и впредь нам служили». Сопровождавшие «донские отпуски» воронежцы, случалось, назад не возвращались, находя свою волю и судьбу в донских низовьях. Своими насельниками Воронеж пополнял, ширил казачий круг.

9

       «Воронеж — родина русского флота», — человеку, впервые попадающему в главный город Чернозёмного края, это горделиво-оповещающее, не без тени похвальбы утверждение бросится в глаза не однажды, начиная с придорожного стенда на въезде в Воронеж. Памятник Петру Первому, рукой опершемуся на якорь, щедро растиражирован в сувенирах, значках, печатных изданиях. Гостю, желающему поболее узнать о первом российском императоре, который, в сущности, с Воронежской верфи начинал преобразовательную, державную страду, не забудут показать прибрежную полосу, где затевалось «великое корабельное строение».
       Море. Остров. Корабль. Но море искусственное, запертое плотиной, отравленное техническими стоками водохранилище. Островок — тоже искусственный, намытый. А некогда проплывавший водами Дона и Азовского моря корабль «Меркурий» — игрушечный, стократно уменьшенный, всего лишь макет, установленный среди волн. Только Успенская, она же Адмиралтейская церковь — доподлинно петров¬ских времён. Но водохранилище вот уж кои годы подтапливает её, точит сырью, и, хотя при устройстве Адмиралтейской площади укрепили и отреставрировали церковь, никто не скажет, простоит ли она столько, сколько простояла. Если предаваться и дальше подобного рода наблюдениям и размышлениям, придётся сказать и так: Азов был взят, и воронежские корабли сделали своё дело, но тот же Азов скоро, после неудачного бессарабского похода царя, был возвращён туркам — прежним владельцам, а корабли рассохлись, истлели, сгорели, ушли на дно и даже были отданы тем, против кого строились.
       Сложно сохранилось и в народной памяти «великое корабельное строение» — Воронежская, да ещё Тавровская, Рамонская верфи, Немецкая слобода, русские мужицкие, оторванные от семейной страды руки, измученные тяжкими работами, простудами и болезнями, нередко во множестве пластом лежащие строители; но «росли — гроза Азова — корабли». Галеасы, брандеры, струги. «Принципиум», «Винкельгак», «Ойфар»... Обожал самодержец иноязычный лексикон.
       Экология — тоже нерусское слово, едва ли оно было ведомо царю. Но и знай он его будущий тревожный смысл, топор бы в придонском крае не затих. Леса здесь пострадали нещадно. Особенно корабельные — дуб, сосна, ясень. При спешке на один корабль деревьев уходило столько, сколько при налаженно-спокойной работе, без брака и воровства, ушло бы трикрат меньше. Но Пётр — спешил.
       Часто звучали повелевающий голос царя и духовно-призывающий — первого воронежского епископа. Митрофан освящал корабли, прежде чем им начинать небезопасное дон¬ское путешествие — идти под стены Азова.
       Трёхсотлетняя годовщина отечественного военного флота (в 1696 году воронежские корабли у стен Азова предопределили скорую сдачу турецкой крепости, и в том же году Боярская дума приняла решение — «Морским судам быть!») праздновалась широко и шумно; празднование расцвечивалось салютными залпами, и возгласы «виват!» комично и малоуместно разносились на фоне далеко не лучших для флота, да и всей страны времён.
       При Петре Первом Дон впервые исследовали географически и гидрологически. В Амстердаме был издан Донской атлас. На беспокойном пути самодержца это была приманчивая река. Пётр Первый, широко сочетавший размах крушительства и созидательства, замышлял новую столицу Российской державы основать, возвести в дельте Дона, на выходе его в Азовское море. Осуществись замысел, как бы сложилась судьба России? Петербург — вне живого духа России, — существует и такой взгляд. А Донбург, или как бы он был назван? Чем бы он стал для Отечества?

10

       Казаки немалыми силами участвовали в азовских походах Петра, и храбростью, и воин¬ской сметливостью отличились как в первом — неудачном, так и во втором — победном. Казалось бы, московский властелин надолго останется благодарен вольным сынам Дона. Однако стихли громы победы, и казаки скоро почувствовали железную длань царя. Тут-то и нашла коса на камень. Донцы были люди неподъяремные, закваски крепкой, духа мятежного. Они не худо знали про недавние дела своих дедов и прадедов, дерзкое «Азов¬ское сидение» ещё было на памяти седовласых. Знали они, что их деды и прадеды не присягали царю крестным целованием, резонно возражая московской власти, что и Поволжье, и Сибирь они добывали не крестным целованием, что они «не лакомцы» и служат государю не из корысти, но из чести. Знали они, что их дедов и прадедов побаивались не только Степь и Крым, но и Стамбул, и Москва, пусть даже они и не знали о взаимных жалобах последних, вроде таковых: «от казака страх на Поле», «не дают казаки пить из Дона». Как и деды-прадеды, они жили по неписаному закону — с Дона выдачи нет! Многие из них ходили в раскольниках, крепость казачьего характера удесятерялась крепостью староотеческой веры. Историк Соловьёв в своей многотомной «Истории России с древнейших времён» говорит об этом вскользь, но существенное: «Тяжёл был Дон расколом; тяжёл и казацкими притязаниями, которые никак не могли допустить в Москве».
       Царь Пётр направил на Дон князя Долгорукого с так называемыми рассыльщиками, и опричные действия последних — всё усчитать и пересчитать, всех подчинить — донцам явно не понравились. О лихом времени даже песня сложилась: «Как у нас-то на тихом Дону нездорово, как приехали к нам на тихий Дон все рассыльщики...» Когда стало невмочь, казаки восстали, фискально-сыскное воинство Долгорукого перебили. Атаман Булавин возглавил казачий мятеж. Для усмирения мятежников государь послал ещё одного Долгорукого, психологически высчитав безошибочно, что тот кровью справит поминки по брату, будет в расправе лют, жесток, на что царь и надеялся: вольно-невольно казаки угрожали державному интересу, забирая силы, необходимые для войны со шведами и для иных военных приготовлений.
       Два века спустя Краснов и Крюков, два донских писателя, заспорят о роли царя в судьбе донского казачества и о предпочтительности власти в России — монархической или республиканской. А во времена властного Петра спор разрешался менее всего устными и письменными доводами.
       Долгорукий фамилию свою оправдал вполне, его карательные отряды кровавым шитьём прошили почти все казачьи городки и станицы. Иные из станиц были переброшены в наказание на худые земли, как то случилось с Чигонаками, — станицей, выкинутой на пески и ставшей Вёшенской, другие были разорены или вовсе сожжены. Во устрашение всего казачества по Дону плыл виселичный плот. Булавин погиб, некрасовцы — часть булавинских сподвижников во главе с атаманом Игнатием Некрасовым — ушли на Кубань и далее, в иноверческие земли. Дон был усмирён. Общевойсковой казачий атаман стал назначаться, а не избираться. Вольница была придушена, о ней остались разве что бередящие душу песни — про Болотникова и Разина, Булавина и Некрасова. Правда, пройдёт несколько десятилетий, и Емельян Пугачёв, казак донской станицы Зимовейской, снова попытается соблазнить разнородный люд посулами воли, но участь его — не счастливее и не удачливее прежних.

11

       Казачий круг «мирнел»: в послепетровское время уже отпала нужда держать наизготове коня да шашку — защищать свой курень или устремляться в отчаянный набег. Разумеется, казачество — Войско Донское — по-прежнему неизменно сражалось во всех войнах — русско-турецких, Семилетней и иных, на полях державы и Европы. Но после того, как граница отодвинулась от казачьего куреня, казак намного больше, чем в прежние, порубежные времена, стал отдавать себя сенокосу, винограднику, реке. И — ниве. Допетровского уклада казак хлеба не сеял. Теперь же — тучно росли его хлеба.

12

       К концу восемнадцатого века Дон — обжитая река на всём двухтысячекилометровом пути. До поры не освоенный широкий створ между крестьянством по северному Дону и казачеством по южному Дону постепенно заполняет Слободская Украина. От Коротояка до Богучара, в дружественном соседстве с русскими Гороховкой, Дерезовкой, Ольховаткой, Буйловкой — снизка белохатых, вишнёвых, по-украински опрятных слобод. Две Калитвы, Нижний Карабут, Николаевка, Семейка, Украинская Буйловка, Босовка, Белогорье, Костомарово... это о них кольцовское: «Что вниз по Дону, по набережью, хороши стоят там слободушки!»
       Дон с Украиной дружил и раньше. Ещё в шестнадцатом веке, во второй его половине, запорожцы, числом в пять тысяч сабель, во главе с гетманом Вишневецким помогли русскому войску и донским казакам разгромить турок и татар под Астраханью; возвращаясь, запорожцы основали на Дону, близ Азова, казачий городок Раздоры, многие там и обустроили свои курени. В немалом числе запорожцы явились единоратниками с донцами и в «Азовском сидении», когда турецкая крепость более чем за полвека до азовских походов Петра была отвоёвана казаками и удерживалась ими не месяцы, а годы, пока московская власть, не готовая к войне с турками, не понудила казаков оставить крепость. Приходили запорожцы на Дон и в петровские времена, на помощь Булавину.
       Роднились не одни братские крови. Но и нечаянные. Судьба и чувство воли влекли на Дон калмыка и турка, татарина и горца, поляка и литовца. Случались выходцы из далёкой и родной по вере сербской земли. Казачий Дон, как тигель, переплавлял разнородные массы, принимая под своё крыло всё новые и новые людские потоки, а другие отдавая на освоение дальних земель, вплоть до Тихого океана. К концу девятнадцатого века в Российской державе насчитывалось двенадцать казачьих войск, образовался редкостный, замешанный на многих кровях сплав, удивительный выплеск славянской веры и воли.

13

       Дон девятнадцатого века... Что значил он в судьбе России? Что приметного было в собственной его судьбе? Уже в начале столетия тихому Дону, да и всей стране, царскими волей или сумасбродством назначается неблизкое, затейливое испытание: военной экспедиции донских казаков предписывается идти в Индию, дабы таковым образом поразить англичан. Поход, сразу после убийства императора Павла заговорщиками, вкусившими заморских прельщений, был прерван, но скоро казачеству выпали иные и безотлагательные походы: началось противоборство с Наполеоном. Отечественная война, Бородино, заграничная кампания, Париж... Представ на полях сражений грозной, сплочённой, стремительной силой, казаки заставили говорить о себе на всём материке кого с восторгом, кого с ненавистью, а французский император, познакомясь с донцами на расстоянии более близком, чем того желал, посчитал необходимым предостеречь: «Европа через полвека окажется либо под властью революции, либо под властью казаков».
       Война и мир чередуются, крестьянство, казачество сменяют то орала на мечи, то мечи на орала. В годины мира донские крестьяне, русские, украинские, выращивают хлеб, реже занимаются промыслами, иногда пускаются в отходы, на заработки. Казаки также выращивают хлеб, ещё виноград. Хлеб для Дона стал основной статьёй торговли. В летние месяцы река знавала караваны хлебных барж, по обеим берегам открывались хлебные ссыпки. Водились и свои бурлаки, вспомним, что герой никитин¬ской поэмы «Тарас», распростясь с воронежскими степями, уходит на донское понизовье, чтобы, пристав к какой-нибудь артели, влачить гружёные барки.
       Дон рыбный не уступал Дону хлебному. Герой шевченков¬ской поэмы «Наймичка» везёт домой, в Украину, червоное вино из заморского Царьграда, а с Дона — кивьяр, то есть солёную икру. Тысячи пудов редких, дорогих рыб развозились по стране, «уплывали» за границу. Иные рыбы, как веризуб, водились более всего в Дону, об этом свидетельствует и Даль в своем «Словаре». Донские жители знали и как рыбачить, и как о рыбе позаботиться. Когда шёл нерест, обматывали весла ветошью, чтобы излишним плеском не тревожить рыб. И колокола придонских церквей и монастырей в пору нереста приумолкали, могли звонить лишь набатные, сполошные колокола в час большой беды. Когда пожар, когда война!

14

       Первая мировая. Её окопы — вдалеке от Дона, но мужская сила крестьянского, казачьего Дона — в тех окопах. И тысячи моих земляков, кто в гражданскую войну кинется под знамёна большевистско-комиссарской власти и кто обречённо уйдёт в мятеж против новой власти, будущий комбедовец и будущий белогвардеец, локоть к локтю сражаются и кровью истекают в восточнопрусских лесах и озёрах, на прикарпатских холмах, далёких от Донщины. А что же на Дону? Неубранные, почернелые от непогод нивы, терпкая вдовья участь, редкие мужскими голосами станицы. И всё тот же верный, преданный плач женщин, что и у княгини Ярославны или у осироченных жён, обезбраченных полем Куликовым.
       И ещё впереди «Тихий Дон», проникновенное слово о жен¬ской доле казачек, крестьянок: «Сколько ни будет из опухших и выцветших глаз ручьиться слёз — не замыть тоски! Сколько ни голосить в дни годовщины и поминок — не донесёт восточный ветер криков их до Галиции и Восточной Пруссии, до осевших холмиков братских могил!..»

15

       И вот уже под гуд дезертирских эшелонов и безответственных митингов с временно-правительственными водилами-комиссарами, германские кавалерийские разъезды поят коней из Дона, а развал и хаос набирают скорость, и ни казачьи атаманы, ни военачальники, ни иные сильные патриотические умы ничего не могут поделать: семена раздора, сомнений, разрухи посеяны. Ложными посулами одурманен и обессилен народ. Нет здесь смысла говорить о злых духах революции. Но и люди, может, не из худших, но так или иначе поддавшиеся соблазну скорого и благополучного земного жизнеустроительства, вольно или невольно были участниками разрушения устоев русского быта и бытия. Разумеется, русская революция — особый мир, не сводимый к одному знаку; о её многомерности, её пластах, её явлении и восприятии (эмоционально-бытовом, историческом и религиозно-метафизическом) глубоко сказали отечественные мыслители, поэты, историки. В ней не только нигилистическое отрицание социальных установлений и неурядиц. В ней проявилось вековечное стремление русского человека к чаемой правде, к высшей соборности. «Правда» — слово, непереводимое на другие языки. Понятие, в котором и праведность, и справедливость, и право, наконец. Русская революция — обворованная революция — суд и трагедия, болезнь и очищение, гибель и надежда... Огромный массив отечественной культуры двадцатого века — не красный миф, но реальность, без которой трудно представима и мировая культура.

Один из героев булгаковской «Белой гвардии» заявляет, что «настоящая сила идёт с Дона». Не было, однако, ничего невозможного, чтоб силу сделать бессильной, — расколоть, развести её на разные берега.

16

       Вторая мировая достигает Дона и на сотни вёрст окапывается на его правобережье. Фронтовая черта, геополитический узел, рубеж двух враждебных, почти вселенских масс. Фашистский приказ привёл и пригнал сюда немцев, итальянцев, венгров, румын, финнов. Бои за Ростов, бои за Воронеж, изнурительные бои в большой излучине Дона — «удержались ли наши там, на Среднем Дону?» — прежде всего спрашивает у живых подо Ржевом погибший и от имени погибших в знаменитом реквиеме-стихотворении Твардовского.
       Операции «Малый Сатурн», Острогожско-Россошанская, Воронежско-Касторненская. Полководцы на донских берегах: советские — Жуков, Рокоссовский, Василевский, Ватутин, Черняховский; немецкие — Бок, Вейхс, Паулюс, Готт, Манштейн. Советский Донской фронт, Группа германских армий «Дон».
       На сотни вёрст во все концы исполосованное, изрябленное траншеями, окопами, воронками исполинское поле битвы, скорые донские переправы, где, стремглав срываясь в воду, на вязком дне затихали пушки и воины, гибель и жизнь: не столь глубокая пучина поглощала их.

17

       «Счастлив, кто посетил сей мир в его минуты роковые...» Но, видать, для каждого поколения мир припас свои роковые годины, числа и грани.
       Малую свою родину, послевоенную, разорённую, я узнавал через образы и приметы недавней войны, а ещё — через память давно былого. Нижний Карабут и поныне видится мне оспенно-изрытым окопами и землянками, изрезанным траншеями, опоясанным рядами колючей проволоки. В Кулаковке подобрал я трофейные лыжи, на каких в воскресные зимние дни с утра и допоздна взбирался на придонские холмы, чтобы всякий раз всё опаснее лететь с горы к закованному льдами Дону. Семейка, Босовка, Россошь — здесь ещё долго после войны обнаруживались следы итальянского Альпийского корпуса, и я, и мои сверстники находили применение всему железному, деревянному, пластмассовому, всему, что от него осталось.
       На Мироновой горе у Новой Калитвы по весне собирал осколки, и казалось, что их никогда не собрать, — не то, что колосья, которые я и мои ровесники, несмотря на угрозы объездчика, тоже собирали, и поле ими убавлялось быстро. Исподволь узнавал и более отдалённое во времени.
       Мой край — на стыке и во взаимно добрососедском перемесе русских и украинских поселений, в родственной близости русского, украинского и казачьего укладов; сызмала славянские песни звучали над моей зыбкой, с детства пушкинская строка и строка кобзаря были для меня равно притягательные, родные. И совсем по-особенному, но естественно входили в мою молодость и мою жизнь имена тех, кто оберегал и крепил древо духовной общности восточного славянства, отечественной и мировой культуры, — они были мои земляки, близкие мне, как дорогие родственники.
       В придонских полях горизонт укрывал курганы древности, стигматы исторического бытия человечества. А ознобно и подумать, что есть ещё и геологическая, разумом трудно вообразимая древность, теряющаяся за нездешними горизонтами. Пра-Дон, Игрень-река, древнейшая река русской равнины, у которой, по мнению учёных, никогда не было молодости. Река, в доисторические времена текшая на север. Река и поныне на кривоборских береговых скосах хранящая пыльцу доисторической тайги, а на семилукских — отложения девонских пород. Девон — слово-то какое довременное, изглубинное!

18

       Дон заполнял детство, удлиняясь и ширясь. И вот я уже за немалыми сотнями километров от малой родины — на Волго-Доне. К месту здесь вспомнить, что две великих реки пытались соединить и турки, и Пётр-царь, но по разным причинам от затеи своей вынуждены были отказаться. Школьником-экскурсантом я попал на Волго-Дон в год его открытия, и новооткрытый канал с белыми дворцами-шлюзами, мощными железными створами казался детскому взору белым, сказочным дивом.

19

       Стою у впадения Чёрной Калитвы в Дон. Отсюда начинается большая дон¬ская излучина, удлиняющая реку чуть не вдвое. Медлительные, словно литые накаты — волна за волной, волна за волной. Вглядываюсь вдаль и вглубь, и чудится, что даль пространственная открывается широко и зримо от истока до устья моей реки, и глубь времён чем не отдалённей веками, тем явственней. А вот нынешний век, в котором родился и живу, словно бы задёргивается мрачной завесой. Родной и враждебный век! И знаю я, сколь немилосерден он был к народу, к моим дедам, к моим отцу и матери; знаю и ощущаю, сколь безжалостно подрублен мой русско-украинский корень, подрублен с самого начала века до его конца: революцией пятого года, Первой мировой, революциями семнадцатого года, граждан¬ской войной, продразвёрсткой и расказачиванием, волевым колхозоустройством, губительным, тёмным голодомором, Второй мировой, наконец, сломом, крушением Советской державы, на развалинах которой родился монстр — культ всеядного потребления, ненасытно поглощающий души и тела живущих.
       Рябь реки, осокоревый лес, лозняки и пески словно возвращают меня в раннюю пору жизни. И впитываю я окрестное жадно-любопытно и признательно, глазами и сердцем, — как в детстве. Но к непосредственному «детскому» зрению подсоединяется и иное — историческое. И литературное — тоже. Геродот и Страбон, Аристотель и Эсхил, Сенека и Овидий, Гораций, — и в их строке назван Дон. Сколько, однако, мифов! Сколько заблуждений! Аристотель считал, что исток Дона — близ Памира; иные полагали, что Дон течёт с Кавказских гор на север, затем круто выворачивает на юг; третьим представлялось, что он проистекает из Рипейских, то есть Уральских гор. Более точен Страбон — «Танаис течёт из северных стран». Всем им я благодарен за то, что они обратили свой мысленный взор на родную мне реку; а Геродот, быть может, и побывал на донских берегах, и если так — понимаешь, что за сила влекла его в задонскую степь, которая вдали сливается с небом, простор, какому нет конца, — то не древнегреческая агора и даже не загородняя местность, всё же замкнутая горами.
       Если Дон чтим древними, что говорить о русских, для многих из которых Дон — личное переживание, а судьба реки — что судьба родины. Державин в своём знаменитом «Памятнике» изо всех рек Российской державы называет четыре — Волгу, Дон, Неву и Урал. Дон — в строке Пушкина и Лермонтова, Жуковского и Батюшкова, Кольцова и Никитина, Сурикова и Огарёва, Майкова и Бунина. А поэты двадцатого века и уже наши современники: Блок, Брюсов, Волошин, Бехтеев, Хлебников, Есенин, Клюев, Ахматова, Туроверов, Твардовский, Недогонов, Шубин, Кедрин — долгий, на странице не вместимый ряд.
      
       Ещё объёмнее, бесконечно объёмнее Дон в народном сознании, в душе народной. Не с того ль великое множество донских песен и поныне звучит?
       Река у народа течёт через всю его жизнь, она не только страда, кормилица, но и песня сердца, радость и печаль души, поэтическая стихия, духовная глубина «живой воды».
       Отечественный мыслитель рубежа веков девятнадцатого и двадцатого называл Волгу русским Нилом, не смущаясь её женским именем. Не вернее ли назвать Дон, Днепр и Волгу — совокупно славянским Нилом? Или, может быть, славянской Месопотамией — Междуречьем? На их берегах едва ли не вся наша восточнославянская история, наша открытая миру культура. Берега вздымаются курганами и городищами, дышат веками и эпохами; реки — как духовные русла, живые с древнейших времён.

20

       И не раз я плыл-путешествовал по Дону в не столь давнее время. Уже был осуждён и отклонён плоский, безумный проект: воды Дона перебросить в Оскол, а в Дон направить воды Оки. Но сколько безумных, в жизнь воплощённых проектов чёрными крылами зацепили и Дон. Разве что не настроено на нём, как на Волге, плотин-гидростанций! Могли быть и последние, ибо в революционно-разрушительные времена чего не затевалось, не затевается, и был же Платонов, наш земляк, самобытнейший писатель, философ, «записчик» утопий и антиутопий, ни больше ни меньше как «Председателем комиссии по постройке гидростанции на р. Дон»! Река виделась ему в геополитическом размахе: «Воронеж—Константинополь—Неаполь—Задонск. Идея очень правильная... Великое будущее системы Дона и его преимущество перед Волгой, впадающей в закрытую банку».
       И без гидростанций бед на Дону хватает. Разве водохранилища — Шатское, Воронежское, Цимлянское — не сточные лужехранилища, прерывающие естественный ход реки? Разве Новомосковский, Данковский, Придонский химические производители — не дымящие техномонстры у берегов донских?
       С друзьями и сыновьями я плыл мимо Нововоронежской атомной станции, и не надо было острых глаз, чтобы видеть, что вода на километры вниз текла как неживая! Плыл мимо Лисок, городок ещё назывался Георгиу-Деж, и чужеродным переименованием из него словно бы вынута была живая душа. А сколько подобных переименований на Дону и вокруг! Плыл мимо заглушенных родников, искорчёванных лесков, взорванных гранитных и меловых столпов, обезображенной разработками, в котловинах-карьерах придонской земли. Брюхатые помпы, в две-три, а то и больше труб, назойливо зудяще заглатывали Дон, день и ночь поливая и засаливая поля, — поливая с особенным усердием в туман и дождь. И нельзя было не подумать, что есть драма великого народа, но есть и драма великой реки. Не будь одной, не было бы и другой. И всё не уходила из души старинная, многожды петая песня: «Ой ты, наш батюшка тихий Дон! Ой, что же ты, тихий Дон, мутнёхонек течёшь?»...
       От родника к роднику, от села к селу, от станицы к станице, от кургана к кургану. Из вечности — в вечность?

21

       На окраине города, в котором я живу, ещё треть века назад бугрилась цепь курганов. Скифские курганы, называют их Частыми. Скифский мир, змееногая богиня-царица, у неё от Геракла рождается трое сыновей, один из них — скиф; скифский мир, на серебряной вазе, извлечённой из чрева древности при раскопках Частых курганов, — скифский царь и его сыновья с луками и стрелами. «Да, скифы — мы! Да, азиаты — мы...» Так ли? И только ли? Что с нами было? Что случилось? И что нас ждёт?
       От курганов, теперь подмятых бетонными массивами Северного микрорайона, совсем близко до реки. Воронеж подступает к Дону. Новая жизнь подступает к Дону. На донском берегу, как и во времена Разина, детишки пускают струги по мутной воде. Тут же коробки, обёртки, этикетки из-под импортных сигарет, шоколада, пива — пёстрые упаковки выверенного стандарта нацеленной на удачу заокеанской страны. Волна заверчивает мусор и уносит, горбом напирает новый — она и его уносит, вырастает новый, а она уносит, уносит... Мерно идут воды на мою малую родину и дальше, к Азовскому морю, и дальше, — никто не скажет куда.
       И как прежде, когда в детстве часами я выстаивал в одиночестве на донском берегу, а к моим ногам подкатывала волна, как прежде, меня захватывает то душевное состояние, при котором неразделимы радость, грусть, чувство давнего родства с прибереговыми осокорями, лозами и песками, меловыми кручами и останцами; чувство, что я уже когда-то жил... Словом, такое состояние, когда из сердца просятся стихи. Первые мои стихотворные строки и родились на берегу Дона, при виде мерно бьющихся волн.
       В моих книгах прозы постоянно возникал образ Дона. А в стихах? Однажды я собрал их воедино и увидел реку во времени и пространстве. Многие стихи — об истории и вечно текущих днях Дона. Чувства и мысли и о его судьбе, не могущей быть оторванной от судеб страны и мира...
       В моих «донских» стихах ветров, гроз и облаков больше, нежели солнца. Больше, чем я хотел бы. Но что поделать? Таков он, мой Дон. В детстве реку даже в солнечный день я нередко воспринимал стылой, грустной, а то и угрюмой. Может быть, из-за послевоенной разрухи, сельской бездолицы, окопов, огненных всплесков минных взрывов. В детстве живые облака я видел глазами своего дня, а позже — и облака прошлых, ушедших столетий.
      Но есть одна верная радость, которая навещает меня часто. Я думаю, я надеюсь, что в тот час, в тот же миг, когда я, уже много повидавший и проживший большую часть жизни, стою у донской воды, где-то на берегу великой реки, может, совсем близко, может, далеко, у подмосковных истоков или у ростовских низовий, стоит мальчик. Как и я, он исполнен тревоги, любви, благодарности. Он радостно вглядывается в Дон, и хочется верить, что доброе, чистое, поэтическое чувство рождается в нём, что он — из тех, кто, вглядываясь в уходящие за горизонт воды, словно бы слышит древнее течение родной реки, движение судьбы своего народа, отечества, мира. Волны идут неостановимой чередой, одна за одной, волна за волной, из вечности в вечность.

1993, 1997

Наверх    Вернуться на главную страницу    Вернуться на страницу Творчество

 

Новости из жизни В.Будакова         

        


ПОИСК       

        

ДРУЗЬЯ САЙТА         

www.rossosh. info        

www.snesarev.ru         

www.boris-belogolovy.ru         

        

Рейтинг@Mail.ru
Рейтинг@Mail.ru