Сайт В.В.Будакова

ПРОЗА

 
Биография Виктора БудаковаТворчество Виктора Будаковаредактораская деятельность Виктора БудаковаПросветительская деятельность Виктора БудаковаОбщественное признание Виктора БудаковаФотоальбом Виктора БудаковаКонтакты Виктора Будакова

ИЗВАЯТЬ АФРОДИТУ

       – Алексей Владимирович, английский у нас будет преподавать Елена Дмитриевна Стриженко. Она спрашивала о вас. Она училась у вас, – сказали ученики, уже уходя с берег: ученики были десятиклассники, и сказано было с подтекстом.
        – Училась, верно, только и ответил Косарев, чувствуя, как резко краснеет, будто в чем-то уличенный. Суматошно пронеслось: «Значит, она вернулась домой, прошло, боже, как быстро, пять лет ее студенческого учения...Значит, уже новая реальность, и уже не будет милой, тоненькой, вечно смущающейся девочки с темно-вишневыи глазами.
        Лена Стриженко, Елена Лучезарная, славянская Афродита — так он назвал ее однажды, в летний день увидя на обрывистом донском берегу в ярко-синем гимнастическом трико, она была прекрасна той упругой и гармонической стройностью, какая дается в молодости, и то немногим счастливицам, и сравнение с Афродитой годилось разве лишь как традиционное, ибо что значит стылый камень искусства перед живым творением природы? И что она, заморская Афродита, изменчивая язычница, эта прекрасноокая, фиалковенчанная, паркосадовая, или как там ее называют древние, и какое ему дело, из какой она пены родилась – кровавой, или морской, или наконец, из пивной, как героиня одноименного рассказа его знаменитого земляка.
        Говорят, под ногами Афродиты, улыбчивой пафосской богини, расцветали и благоухали цветы, но дело давнее, и поди проверь, а Лена сама – как благоухающий цветок.
        Да, Лена Стриженко, десятый класс, странные ветви черемух на его учительском столе, летучий, мгновенно брошенный на него взгляд ученицы и долгое ее смущение... И он — совсем еще молодой учитель.
       – Ну что, поехали? — поднялся с прибрежной травы, притемненной угольной пылью, Николай Переверзев, товарищ Косарева еще с «младых ногтей». Косарев взглянул на него и улыбнулся, будто тот только что предстал перед ним: весь черный, мохнато-черный, как аспид, горячо и непривычно, как у африканца, поблескивают глаза. «Неужто и я такой?» — вопрошающе подумал Алексей и сам рассмеялся нелепости своего вопроса. Каким же ему быть: они разгружали баржу с углем — тридцать тонн антрацита, орешка, который после долгих перевозок-перегрузок наполовину обратился в пыль. Они разгружали уже три часа, а конца-краю было не видать. Мгновениями Косареву начинало казаться, что вдвоем им не осилить терриконообразно вздымавшийся холм угля, что почти не убавлялся в баржевом трюме, хотя, они вынесли на берег сотни полторы ящиков; поначалу они вели точный счет, но обнаружилось: на это требуются лишние секунды и силы; сбились со счета и махнули рукой. Отдыхать они положили через каждые три часа не более получаса, — тогда по их подсчету выходило, что к ночи бы справились. Когда мимо проходили старшеклассники, трое его учеников, принесших ему весть о Стриженко, то был их первый перекур. Ребята с транзисторами, включенными на разных волнах, отчего рождалась поюще-говоряще-звучащая бестолочь, были веселы и праздничны, как и этот августовский воскресный день, в каком – отойти лишь на полсотни метров от угольной ссыпки — солнечно и чисто; им было любопытно увидеть учителя за столь далеким от учительского занятием, и вид Косарева, обнаженного, в плавках, едва видимых, припорошенных угольной пылью, что покрывала его с головы до ног, давал им чувство некоего превосходства, возможность недоуменно-понимающе пожать плечами: «Чудачит учитель, или позарез деньги нужны?»; впрочем, трое были не лучшие его ученики, особенной душевной тонкости он от них и не ждал, и обижаться не стоило; да, к его облегчению, и не задержались они, несколько фраз — и дальше.
        Пятнадцать шагов к трюму – четверть минуты, загрузка – несколько швырков совковыми лопатами — полминуты, пятнадцать шагов на берег – еще полминуты да в секунды разгрузить ящик — в совокупности около полутора минут. Они уже приноровились, и мышцы, когда надо, включались в полную мощь, когда можно было — расслаблялись. Со стороны диковинно было глядеть: ваксовая чернота тел, как у грузчиков в тропическом порту, руки, ноги в бинтах, будто в черных ремнях.
        Сильно ли она изменилась, спрашивал себя Алексей, осталось ли что от прежней? Как странно обернулось тогда — шесть лет назад...
        – Алешка, ты что всё время невпопад? Устал, что ли? Так давай отдохнем.
        – Рано еще.
        – Гляди, а то шуганешь в воду...
        Алексей, выбитый из реальности воспоминаниями, совсем упустил из виду, что они курсируют с берега на баржу по грубо сколоченным, без перил, сходням, повисшим над водою.
        Вообще-то разгрузка угля в жаркий день — работа галерная, каторжная, вершить ее мыслимо разве артелью: полдюжины вкалывают, полдюжины отдыхают, потом сменяются. Лет несколько назад они так и работали: «впрягались» — их профессионально ценимое слово – артельно.

        Все семеро — друзья-приятели, все были молоды: учились в выпускном классе, были, пожалуй, немного самонадеянны (грех ли!). Их трудная дружба с пристанью началась вдруг, неожиданно: однажды в школу зашел начальник пристани, ища охотников, срочно разгрузить баржу с углем, плачась: нигде он не мог найти желающих, пристани грозила неустойка, бешеный штраф за простой баржи. Они, семеро, взялись. Главное для них было — показать себя в деле, почувствовать себя взрослыми в испытании, от которого меж ребрами солонеет, горячо стекает пот. После разгрузки они сутки приходили в себя, а потом втянулись и еще несколько раз, пока не разбрелись по белу свету, разгружали баржи. Тут было и утверждение себя и – не последняя статья – деньги, впрочем, не столь уж и большие (верно, пристань на их неопытности «экономила»), сегодня можно сказать: совсем небольшие, но тогда казавшиеся целым богатством; каждый тратил их по-своему, он устраивал час дарений. Алексей не мог не улыбнуться, живо представив, как он дарил сверстникам авторучки, призывая их к сотрудничеству в школьной газете, которую он редактировал.
        Где же та артель? Расшвыряло во все концы, теперь кто где; иные стали если не важными людьми, то важничающими, и сюда на разгрузку их теперь на аркане не затащить. Каково, скажите, Эдьке Реутову, простите, Эдуарду Алексеевичу Реутову, аспиранту, без пяти минут кандидату наук, – каково ему снять новенький, с иголочки, цвета маренго костюм и в неглиже, в трусах-плавках эдак рысцой, да еще с ящиком, по прогибающимся сходням – пятнадцать шагов туда-обратно, туда-обратно? Или Женьке Росткову, опять же Евгению Романовичу Росткову, помощнику капитана корабля? Оба они в отпуске, счастливые, видать, от сознания, что осчастливливают родное село своим явлением, подумал Алексей. Пожалуй, неприязненно подумал. И знал, отчего. Когда вчера он предложил помкапитана и своему товарищу непонятно, что здесь поставить первым) снять нравящиеся девчонкам позументь да тряхнуть молодостью, Евгений рассмеялся:
        – Хочешь, я тебе для разгрузки целый взвод выставлю?

        – Мне взвод ни к чему, мне ты нужен: по старой памяти куда милее.
        – Да не все ли равно?
        – Уголек кораблю небось требуется?
        – Ну, старик, тёмен же ты, – вновь коротко засмеялся Евгений. — Электричество и то вчерашний день.
        – Ну ладно, пусть так. А как все-таки насчет разгрузки?
        – Я тебе сто рублей дам, только и ты не разгружай, — с едва уловимыми иронией и раздражением ответил Евгений.
        – Вот как! Значит, кто богаче? Смотри, а то ведь и притчу могу вспомнить.
        – Прагматизм, старик, движет миром, а не притча.
        – Ну что ж, тебе с корабля виднее.
        Словом, поговорили, как меду напились. Вот, думал Алексей, жизнь: год проходит, второй, вроде бы все по-прежнему, но нет, ты меняешься, вокруг тебя меняются, и уже в сочетании «старые друзья» уместно разве только слово «старые». Хотя вроде бы ничего и не случилось. Да и впрямь, поставил он точку, ничего не случилось. Из пяти «артельщиков», оказавшихся в Мельничном, вызвались на дело помимо Алексея еще двое: Григорий Резников, работавший поблизости от села,, на станции, технологом-экономистом деревообделочного комбината, да Николай Переверзев, безвыездно живший в Мельничном; но Григорий, резво, азартна взявшись, вскоре сник и виновато сознался:
        – Не потяну, ребята. Сидячий образ жизни... Вы уж не ругайтесь, — и он долго еще извинялся, долго еще, сожалеючи, наблюдал, как без единого слова, будто заведенные, мотались взад-вперед последние из «артельщиков», а потом тихо, враз куда-то делся, будто растаял.
        – Деньги ему перешлем, не дожидаясь расчета, завтра же, — угрюмо сказал Николай в минуту передышки, — а то будет всю жизнь страдать: работал и ничего не получил...
        – Ну, стоит ли так? — укорно возразил Алексей. – В конце концов, он не из окопа сбежал.
        – Да, конечно, с паточной гулянки, – насмешливо процедил Николай и в сердцах сплюнул.

        Это были немногие слова, которые они произнесли за весь день, в основном же отдыхали молча: силы берегли, а отдохнув, опять как заведенные начинали метаться взад-вперед, прыгая по поперечинам сходней.
        Что ж, в какой-то миг подумал Алексей, тоже последние из могикан. Его-то друг согласился на это странное, мягко говоря, занятие ради солидарности с ним, а вот отчего он вызвался, будто юнец? Все-таки он учитель, и согласиться на эту треклятую разгрузку — значит дать пищу для дотошных комментариев: «Опять этот Алексей Петрович чудит. Солидная профессия, а...»
       Многозначительное «а». Да, может, потому он, черт подери, и вызвался и согласился, чтоб дать пищу тем, кто имена своих знакомых по зубам молотит; ежели же всерьез — то и деньги нужны, незамедлительно: до первого сентября он должен побывать в верховье Волги, на Валдайском взгорье, на Селигере, он дал себе слово. Когда солнце поднялось к обеду, в зенит, и они разгрузили уже не менее трети, у берега, резко затормозив и взвихрив пыль, остановилась «Волга». И из нее тяжело, как из тесной клетки, вылез пожилой, лет за пятьдесят, человек в пиджаке, несмотря на жаркий час. Они не услышали, как подкатила «Волга», и когда Николай удивленно воскликнул: «Гляди, Леха, твой отец», — человек в пиджаке выстоял, наверное, уже добрую четверть часа, куря и так наблюдая за разгрузкой, будто было здесь невесть какое диво дивное.
        Отец Косарева, кем-то, наверное, извещенный о «вахте» сына, примчался из соседнего села, где он председательствовал вот уже четверть века. Колхоз был состоятельный, и председатель – тоже.
        – Подожди, – Алексей бросил носилки, — отец, вижу, не в духе, подойду один.
        Сын, подойдя, поздоровался и попытался «взять отца» наивной шуткой:
        – Вот для тебя, отец, стараюсь. Колхозу-то небось – уголек нужен?
        – Так-так, – Косарев-старший далеко отбросил окурок, тот клюнул прибрежную гладь воды. – Так-так... – И вдруг с горечью сказал: – Не позорил бы ты меня, Алексей, не позорил бы, а? Сколько ты здесь заработаешь? Полсотни? Сотню? Я тебе их дам.

        – Да что ты, отец! Я ведь, как бы тебе объяснить... ради спорта, что ли!
        – В таком случае ты перепутал спортивную площадку с погрузочной...
        – Да ты не расстраивайся, отец. Все хорошо и даже лучше того...
        – Ну-ну, давай, – неопределенно сказал отец, по-юношески быстро садясь в машину; через мгновение она, взяв резкий разбег, исчезла за поворотом.
        В этот день им везло на «визиты». На заходе солнца, когда оставалось вынести на берег самую малую малость и самую трудную: они выбились из сил я ощущали в себе свинец, его гнетущую к земле тяжесть, – припожаловали былые артельщики, ныне аспирант Эдуард Алексеевич Реутов и помощник капитана Евгений Романович Ростков.
        Друзья эффектно вынули из спортивных сумок по бутылке крепленого марочного вина, и Ростков воскликнул: – Мы из всемирной ассоциации грузчиков. Поздравляем вас с близким завершением исторической разгрузки.
        – Пошли к черту, — буркнул Николай.
        – Нет, мы не уйдем, не подняв за вас тост. Бокал дарьяльского, подарок царицы Тамары.
        Кончилось тем, что вино они распили вместе и вместе вчетвером довершили разгрузку, Эдуард и Евгений, то ли от выпитого вина, то ли от угрызений за вчерашнее, не боясь в сумерках чужих глаз и языка, сняли праздничные одежды и тоже в поздний след кинулись с лопатами в руках вспоминать «годы молодые».
        ...Когда Косарев попал к себе на квартиру, стояла уже глубокая ночь. Чувство освежающей взбодренности от выпитого вина, от купания в холодной вечерней воде сошло на нет, странное ощущение тяжести и пустоты, свинца и ваты властно завладело всем его существом. Вроде бы и хотелось спать и в то же время не хотелось. Он распахнул окно и, не раздеваясь и не включая света, бросился на заправленную постель. Комната была знакома до последней паутины. Она была милой, привычной и чуть надоевшей, как надоедает всякая комната, в стенах которой чувствуешь, как стареешь.

        Все привычное: кровать, стол, заваленный книгами и альбомами Афродит, древних язычниц, до сих пор ссорящих мужчин. Но Лена по силе и верности чувства никак не могла походить на Афродиту, скорее она реальная Ефросинья Зарайская, или вдохновением рожденная Татьяна Ларина.
        На гребне этажерки – вылепленная, точнее говоря, столько уже времени лепимая пластилиновая девичья фигурка, стремительная, грациозная, устремленная, будто готовая взлететь.
        Он глядел на пластелиновую фигурку, думал о Лене. Думал о вечности искусства и скоротечности земного чувства, невечного, даже если это чувство — любовь.
        ...Тогда, по весне, он простудился и слег с воспалением легких. Лежал в местной больнице, тогда еще районной, в крохотной палатке, окно которой выходило на заречье. В окне, как в раме, видать было: сизый Дон, сизо-темные, готовые прорваться миллионами почек задонские леса, ранний апрель, солнечный, хрустально-дымчатый, тревожащий.
        Подложив две подушки под голову, чтоб лучше видеть, он, полулежа, подолгу глядел в заречье, ничего не пытаясь там найти, а просто так, тихо волнуемый смутной чередой дум, — в ожидании, когда придут его ученики; врачи были хорошие знакомые, и когда он стал выздоравливать, его питомцам разрешили навещать его, и они каждый день после уроков спешили к нему (то была его счастливейшая пора, класс был редкий по толковости, искренности, душевной открытости, и, уж конечно, выпади ситуация, подобная сегодняшней, ему бы не пришлось испытать иронически-любопытствующие взгляды, сопровождаемые транзисторной многоголосицей). Так вот, ученики всякий раз приходили гурьбой, а так как в палату врач разрешал заходить «не более двух человек сразу», да больше бы в ней и не разместилось, то у палаты выстраивалась очередь, как на прием. В одно из таких внеклассных посещений Лена вошла в палату последней. Всякий раз она приносила связку вербных прутиков с редкими, но крупными, мохнато-расцветшими почками; и на этот раз — тоже. Тихо поздоровавшись, она сменила воду в стеклянной банке, осторожно, по одному, опустила в банку вербные побеги; затем — несколько общих слов и долгое молчание, затем взяла с тумбочки «Новый мир», нервно, не глядя, перелистала несколько страниц и резко, нервно бросила журнал на прежнее место. И вдруг:
        – Если бы с вами что случилось, я тоже бы... – отрывисто сказала она и с такой мольбой и мукой, столь преждевременной на ее юном, словно бы для улыбки созданном лице, посмотрела на него, что ему стало не по себе, будто бы стряслось что-то непоправимое.
        –Да что же со мной случится? – слабо рассмеялся он.
        –Я тоже бы! – упрямо сказала она, и ее глаза стали совсем темными.
        Он понимал тогда, что заполошное чувство ее — от избытка юности, от потребности найти в мире точку, на какую можно было бы обратить чистые и запальные силы сердца, и понимал, что это все пройдет, если, если... Но в том-то и незадача, что и он почувствовал: и на него надвигается, именно надвигается, чувство глубокое — не враз и не так все заполняющее, как у его ученицы, но все равно — и как тут быть? Да, конечно, разница в годах, но не столь уж стыдная, — всего каких-то шесть-семь лет; да, она еще ученица, но ведь малая малость — и она уже не ученица, уже самой ей решать, как ей быть дальше.
        Почему он, однако, на выпускном был так холоден с нею, почему, несмотря на мольбу в Лениных глазах, не ее провожал после бала, а студентку педагогического, от манерного похохатывания которой он через час не знал куда деться? Почему он не ответил ни на одно из Лениных писем, – она писала ему до третьего курса? Потом — как отрубило. Почему он не ответил?..
       Он провалился в тяжелое, одуряющее забытье.
        Средь болот, меж берез и осин неслышно возникает она! Он побывал в верховье Волги, о чем мечтал еще с детства, и к первому сентября вернулся в Мельничное.
        Первого сентября они встретились. Обрадовались. Несвязно, нескладно, обо всем сразу поговорили.
        – Я замужем. Есть сын.
        – А как зовут? – спросил он лишь затем, чтоб что-нибудь спросить.
        – Алеша, – и тут же спохватилась, будто это была ниточка, опять связавшая их: — Дедушка Алеша души во внуке не чает.
        Ну что ж. Та Лена с ним. Тогда, на обрывистом берегу, она была лучезарно-стремительная, вот такою и надо вылепить ее. Взлетающей по солнечной радуге и легко уходящей в речные воды.
       

Наверх    Вернуться на главную страницу    Вернуться на страницу Творчество

 

Новости из жизни В.Будакова         

        


ПОИСК       

        

ДРУЗЬЯ САЙТА         

www.rossosh. info        

www.snesarev.ru         

www.boris-belogolovy.ru         

        

Рейтинг@Mail.ru
Рейтинг@Mail.ru