Сайт В.В.Будакова

ПРОЗА

 
Биография Виктора БудаковаТворчество Виктора Будаковаредактораская деятельность Виктора БудаковаПросветительская деятельность Виктора БудаковаОбщественное признание Виктора БудаковаФотоальбом Виктора БудаковаКонтакты Виктора Будакова

КОЛОДЕЦ У БЕЛОЙ ДОРОГИ

       Спустя четверть века после войны, влекомый воспоминаниями детства, исходит Белоруссию незнакомый ей человек – Александр Миронин. И когда будет пить печальную, плакучую, словно слезящуюся воду белорусских колодцев, он будет надеяться, что у одного из колодцев встретит белоруса Григория, солдата, который после потери родных в войну случайно оказался в его донском краю. Чинил ведра и необъяснимо чем радовал мальчика.
        Сказать, что колодец находился у самой дороги, было бы не совсем верно: массивный, из дубовых плах его сруб, увенчанный столь же массивным деревянным воротом с железной блескуче-белою цепью, вырастал, как бы взламывая землю, из глубоких ее недр метрах в ста от дороги. За наклоненными густыми ветвями трех верб колодец был почти невидим, но утрамбованная до сизой глянцевитости тропинка, которая тонкой веткой отрастала от ствола дороги, любому незнакомцу говорила, что там, за тремя вербами: ведь куда еще, как не к воде, с такой постоянностью ходят люди?
       Сразу за колодцем начинались левады, и по всему пространству, изрезанному на пестрые лоскутки огородов, по межам, тянулись ввысь кустистые кроны верб. При вечернем солнце кроны зелено пламенели, словно кто-то поджег воткнутые в землю головками вверх необыкновенные, горящие зеленым, тачки и те полыхают, стихая только в сумерки. Село Вербное – сотня изб, длинная цепочка их, стянутая по косогору вдоль широкой дороги, из-за меловой пыли Белою прозванной. Один конец дороги, как бы отсекаемый Доном, обрывался на берегу, у самой воды, у переправы, другой, уводил в соседнее село и еще дальше, в районный городишко, впадая в оссе, по которому можно было попасть хоть за тридевять земель, так что выходило, что другого конца у этой дороги и вовсе нет.
        На выезде из Вербного в степь и был выкопан Ильин колодец (древний колодец: никто уже не мог сказать, почему он носил такое имя), и всякий, кто в раскаленные летние дни возвращался с поля, или из седнего села, или из города, измученный жарою, здесь спешил утолить свою жажду. Да и всякий пришелец, после долгой, обморочной от солнца степи аждавший напиться из первого попавшегося колоца, пил воду чаще всего именно здесь (ведь кто-нибудь — женщина ли с коромыслом, подросток ли с драми в руках — встречался гостю). Родники таил глубиный меловой пласт, и не было в воде никаких примесей, горечи, солончакового привкуса, когда, испив глоток, тут же хочется и сплюнуть; нет, вода в нем была чистая, крепкая, студеная, пожалуй даже хмельная: выпьешь — дух зайдется. Главное же, это был надежный колодец, в нем безустально работали родники, вода почти не иссякала. Только в самые засушливые лета, когда оскудевали соседние колодцы и из него, ненеоскудевающего, на домашние нужды и особенно поливку огородных овощей чуть ли не полсела брало воду, сотни и сотни ведер, — случалось, что его приходилось чистить.
        Лето детства, в которое Александр Миронин, взрослый человек, пытается заглянуть из сегодняшнего дня, то далекое послевоенное лето как раз и выдалось засушливым. Желтый цвет всепожирающего солнца властвовал всюду; в обугленном, как головешка, исчерна-желтом июле, где сам воздух был как огонь, ему противились только сады да левадные вербы — они стояли зелено.
        Память взрослого подобна электровозу, с неслыханной скоростью мчащемуся через прямой как стрела, долгий (еще бы: двадцать лет!) туннель, по стенам которого причудливые и в то же время строгие, как мощи в лавре, лепятся некогда виденные сцены, лица, вещи, казалось навсегда забытые, но ныне на мгновение выхваченные из тьмы бесчисленными боковыми огнями электровоза; бег его, лет его — все быстрее, все стремительнее, пока он не выносит взрослого из сырой тьмы туннеля в тот сияющий день, когда чистят колодец.
        ...Воскресенье, утренний час. Солнце едва поднялось, а народу у колодца — яблоку негде упасть. Всё больше женщины. Мужчины (какие после войны мужчины? Три калеченых Ивана на тридцать дворов) сидят поодаль от колодца на длинном корыте и больше курят, чем разговаривают. Зато в женском стане — слово к слову... Это не легкокрылые слова-стрекозы, какими украшают себя и прельщают кого-то. Какое уж там украшение и прельщение: три желудевые лепешки... ость на ости, сплошь полова, а жита в горсти не видать... лебеда горит... навьючилась, как лошадь... без мужика и в теплой хате сквозняки гуляют... – во всех этих безыскусных словах немалой нужды и тягости!
        То, о чем говорят матери, мало трогает и печалит их детей, удобно примостившихся на рогатинах вербных веток: в конце концов они сами три раза на неделю бывают навьючены, как лошади, когда гнутся под вязанками хвороста, и еда их не сахар и не пухлые булки — те же, что и у взрослых, свинцово-тяжелые желудевые лепешки.
        Все ждут Хруща. («Свадьба собралась, да жениха нету», — роняет кто-то из женщин.) Хрущ — маленький, юркий, жуковатый, фамилия как раз по нему, мужичишко, которого никто, даже дети, не принимает всерьез, обретающий, однако, в день, когда чистят колодец, неслыханное, поистине маршальское значение.
        И впрямь: народу много, а кто в колодец полезет, кто скажет: «Начинай!»? Никто, кроме Хруща.
        Позапрошлым летом Хрущ упорхнул куда-то на заработки в Сибирь, и попытались обойтись без него; Игнат Пронченко, по-уличному Прочан, ширококостный, чуть не двухметрового роста (на фронте – за три версты приметный) и тем не менре не только уцелевший от фашистской пули, но и ни разу не ранен ный за четыре года, взялся вычистить колодец, «не хуже солдатского котла».
       — Магарыч будет, бабы? — напомнил Игнат, натягивая взятые в рыбартели, явно тесные ему резиновые сапоги. — Хрущу бутылку ставили, мне — три... По весу, чтоб законно...
       — Сейчас опустим, хоть весь колодец вылакай, — успела прежде других сказать везде поспевающая и нигде не унывающая Мария Гаченкова, по-уличному Марийка, лет двадцати пяти, незамужняя.
        — Да были б колодцы с водкою, не надо бы и молока, — балагурил Прочан, перенося через высокий спруб ногу, вдетую в железную петлю.
        — Ну длинен же ты, Игнат, — сказала, смеясь, Марийка, — шея из колодца выглядывать будет, как у гусака.
        Пока опускали его, он несколько раз и, видно, больно, так как где-то у воды перешел с шуток на чертыхание, ударился о венцы сруба, не сумев извернуться. На дне колодца — тоже не повернуться.
        — В гостях у черта... — бурчал; стоять ему было неудобно, спина, напрягшись, ныла, будто он, полусогнувшись, долго держал чувал зерна или свинцовую многопудовую болванку.Тут сорвалось ведро, хорошо хоть невысоко поднятое. Игнат успел откинуть голову, ведро, просвистевшее, как ядро, царапнуло ухо и обрушилось на плечи. – Нехристи вы, что ли? Тут и так темень, а теперь совсем не видать... Поднимайте наверх!
       И вот Прочан два года спустя, без резиновых сапог и брезентового плаща, по-обычному, по-летнему одетый, сидит на корыте, лишь осанистой грузностью выделяясь среди прочих, слушает, кто что говорит, сам, смотришь, вставит что-нибудь свое, словом, ждет, как и все другие ждут...
        Вода уже вычерпана, время от времени женщины забрасывают ведро, чтобы не накапливалась свежая, из родника, и, когда выливают, она не хрустально-звонкая, чистая, прозрачная, как стеклянный сноп, а густая, иссеро-пепельная. Жижа, а не вода.
       Больше других ждут и волнуются сидящие на рогатинах верхних веток. Вдруг захворал Хрущ? Вдруг он не придет? Может, его укусила бешеная собака: все говорят, что за Вербным, в Черноклен-лесу, живет бешеная собака. Вдруг Хрущу понадобилось вчера в Черноклен?..
       «Не иначе как бешеная собака его укусила», — думает Сашка, и в его черных глазах тухнет радость: столь близкий праздник, кажется, ускользает.
        Когда появляется Хрущ, солнце уже стоит довольно высоко, но никто припозднившегося не упрекнуть не смеет. Лишь смешливая курносая Марийка Гаченкова, как сорока, выпорхнула из круга:
        — Ну, Илья Федорович, мал ты мал, а спишь, как большой. Вот возьмем да в корыте искупаем, чтоб поменьше спал. Илье Федоровичу слово Марийки насчет неказистого его росту — горше могилы, однако он виду не подает, лишь на какое-то мгновение смеряет Марийку глазами, как бы говоря: «Глупая ты, глупая, чего с тебя возьмешь? Да я еще, когда ты в качалке лежала, знал, что ты будешь глупа, как лопушиный лист. Вот и вышло по-моему».
        Илья Федорович подходит к сидящим на корыте, здоровается с каждым за руку, не торопись закуривает — его угощает Прочан, отсыпая горсть табаку из широкого красного кисета. Эти минуты, пока Хрущ курит, самые мучительные по ожиданию, кажется, он нарочно не торопится: дразнит ожидающих. Но вот наконец цигарка летит в давнюю, с зеленцо лужу. Хрущ, словно он куда-то опоздал и теперь ту надо бежать да поспевать, скоро облачается в задубелый плащ, ныряет в резиновые сапоги, скрываясь них чуть не по пояс, вдевает ногу в цепь и неуклюже, как водолаз, заносит ее над срубом...
       Самый захватывающий миг. Медленно, с какой-то медленной торжественностью в несколько мужских рук спускают Хруща в колодец. Голова копача скрывается, и странно холодное чувство кого-нибудь да посегит в этот миг: уж не в преисподнюю ли человека ылают? Минут через пять, однако, доносится: Живо!»
       У самого сруба, кружком, мужчины, дальше – длинной цепочкой - женщины. Прочан держится за ручку ворота и, когда раздается крик «Живо!», быстро накручивает на ворот цепь; ведро, полное иссеро-пепельной жижи, взлетает над срубом, чуть не ударяясь о ворот, но он ловко перехватывает его и выливает в цибарку Марийки Гаченковой. Цибарка передается из рук в руки похватливо, пока замыкающая цепочку женщина не выливает ее на траву, уже и на траву похожую. Другое ведро опускают и поднимают на блоке, и потом оно мелькает в другой цепочке женщин, так что заминки никакой, Хрущ только успевай поворачиваться.
        Мелькание ведер, блеск солнца, блеск обрызганной грязью цепи, плеск воды, гул голосов, каких-то радостно-оживленных, словно люди черпают не грязь, а ищут в колодце свое счастье и нашли его уже...
        Сашка видит, как мать, раскрасневшись, с прядкой черных волос, выбивающихся из-под платка, тоже, и другие женщины, улыбается, даже смеется, когда чьего-нибудь языка слетит что-нибудь смешное; она ли это, обычно грустная?
       Часа через два освобожденные родники разгуливались, вода, как в половодье, прибывала на глазах; Хруща поднимали из колодца.
        — Думал, у вас тут ночь.Там на дне видать, как зведы светят.
        Оживление постепенно выдыхается. Люди расходятся — уже через полчаса у кольца остаются лишь Хрущ, Прочан да еще двое мужчин, они долго еще не уйдут: у ног их валяются опорожненные бутылки (за то, чтобы вода, как слеза чистая, не выводилась!), весьма располагающие к обстоятельным воспоминаниям. Уже нет у колодца ни веселого гомону, и, главное, нет в самом колодце человека, как бы соприкасавшегося с тайной нарожденной воды. И Сашке, уходящему с матерью, немного грустно, что так быстро кончился праздник, из-за которого он проснулся ни свет ни заря.
       Родники весело пузырятся, бьют сильными толчками струй. Дня через два воды наберется вдосталь, она отстоится, — и пей тогда и пои все живое на иссохшей земле; вода чистейшая — заходите, люди, знаковые и незнакомые!

        И впрямь, через два дня у колодца (солнце за полдень) появились двое пришлых.
        — Ведр-ры!.. — резко, словно кресало о камень, раздалось у крайних, в степь заглядывающих хат, и оборвалось. Молодой хриплый голос сменен был другим, не резким, но сильным:
        — Ведр-р-ры починять! Ведр-р-ры починять? Да, это был сильный голос и, наверное, печальный. Впрочем, может, не печальный, а просто усталый. Одно было несомненно: этот голос принадлежал человеку уже немолодому.
        Вскоре двое появились на тропинке, ведущей к колодцу. Они подошли неторопливыми шагами – так ходят люди, привыкшие одолевать за день долгие верты.
        — Здравствуйте, люди добрые!
        — Доброго здоровья, – ответила Мария Гаченкова, а вслед за нею вразнобой еще несколько женщин. Кроме них у колодца были ребятишки, помогавшие матерям поливать капусту. Сашка среди них. Впервые он видел такую широкую, чуть ли не до пояса длинную бороду, серую-серую, будто припорешенную пылью — старику было лет под семьдесят. Это он сказал: «Здравствуйте, люди добрые!» , это его, значит, голос, сильный и печальный; рядом с ним стоял молодой, если можно назвать молодым человека лет за тридцать, такой же ширококостный и скуластый в лице; с первого взгляда можно было подумать: отец сын. Старый — в линялой рубашке и штанах, латаных-перелатаных, молодой — в гимнастерке давно уже не зеленого цвета и галифе, тесных и потершихся на коленях, усталые — после войны много их бродило; но ыло в них что-то неуловимо-загадочное, и это неуловимо-загадочное сразу ощутил Сашка, словно в их мешах, набитых железками, жестью для починки ведер, таились еще и некие диковинные вещи из далеких крев, словно, развяжи они мешки, — донесется плеск синего моря, которое Сашка видел лишь на старой открытке.
        — Водичкой угостите? — спросил старик, продолая держать за плечами мешок.
        — Да почему же не угостить? — улыбнулась Марийка, обращаясь больше не к спросившему старику, а к его молодому товарищу, молчавшему. — Почему не угостить? Вода у нас на весь район, вот только ведра худые, во всем селе ведра без дырки не сыскать... Починять будете? — спросила Марийка, глядя на молодого пристально.
        Тот, однако, промолчал.
        А старик сказал:
        — Отчего ж не починить? Лишь бы переночевать где было. Так, Григорий? — обратился старик к молодому.
        — Переночевать будет где, — растяжно и все так е пристально глядя на Григория, сказала Марийка.
       — Мам, а мам, — вполголоса сказал Сашка, возьмем их ночевать к себе, возьмем, а? (он уже видел, как ведерники расположились под кустами акации возле глухой стены родной хаты, уже слышал звон элотка по жести, на который спешат в очередь женины с худыми ведрами, цибарками, кастрюлями).
       Между тем мать подала старику с полведра только что взятой из колодца воды, и тот пил долго, не отрываясь, и Сашка подумал, что сейчас он выпьет и попросит еще. Но старик не допил, передал молодому.
       — Ничего не скажешь, хороша!
      — А дома, наверное, лучше, – улыбнулась Сашкина мать.
      — Дома лучше, да только где тот дом? — сказал старик. Сказал — и у колодца на миг стало тихо, словно все, и дети тоже, увидели пепелища там, где весело теснились раньше деревни таких вот горе мыкающих по свету.
       Вечером, после еды – обжигающей картошки, по¬литой подсолнечным маслом и посыпанной укропом, старый ведерник долго еще не уходил на сеновал, где мать постелила, долго еще рассказывал Сашкиному дедушке про свое житье-бытье.
      — Может, японец и пустил бы нас на дно, да ночь началась. Невеселая ночь. Воды нет. А вода кругом, только соленая, как яд... А раненые: пить, пить... Неделю мотало нас. Потом у Владивостока сторожевой катер подобрал. Пять человек осталось. Вот такая она была – Цусима... Воды океан – и не напиться. – Замолчал.
       Сашка сидел, прижавшись к дедушке, и рассказ старика о далеком холодном море, в котором русский эсминец сражался против трех вражеских, о матросах, которых он никогда не увидит, даже портретов их, – рассказ этот волновал его до слез, и Сашка готов был-слушать старика хоть всю ночь, он испугался, что гость больше не станет рассказывать.
      Но старик молчал недолго.
       — Григорий, — продолжал он, — тоже отведал, каково без воды. В сорок втором, за Волгою, его часть на переформировании была. Сотню верст прошагали — ни глотка. Солнце, песок на зубах. Говорит, подошли к Волге, думали, не напьются. Пьют и плачут, как дети, плачут...
       Григория в избе не было. Никто не спрашивал, где он: было неловко спрашивать об этом — может, он у Марийки? Но Григорий был не у женщины, что так полуоткровенно зазывая, улыбалась ему у колодца. Он был далеко за околицею села; лежал на спине, запрокинув руки за голову, и глядел на небо, в одну точку, где Стожары тлели медленными красноватыми искрами. Глядел и отходил от той боли, которая еще минуты назад колола в сердце; еще минуты назад он, вспоминая недавнее, был за тысячами верст от Вербного, в родной деревеньке. Фронтовик, вернувшийся к родном му очагу, он еще издали увидел ее, целую внешне, не порушенную войною: так же, как четыре года назад, у далеко отстоящих друг от друга изб зеленели ветлы, бревенчатые избы гляделись сквозь их ветви грустно, и так же кружились над деревенькою птицы, может быть, даже те, прежние.
       Но, подойдя к крайнему дому, молчаливому — ни человеческого голоса, ни собачьего лая, ни клика петушиного, — он почувствовал: в нем неслышно, как лист с дерева, обрывается сердце, почувствовал тошнотворную слабость. И когда он увидел по соседству жившего старого Горбыля — тот спешил к нему и размахивал поднятою рукой с зажатой в ней шапкою, как объездчик фонарем, — он уже сердцем знал все, самое главное знал; старик ему мог рассказать только подробности, как все было.
       (При первом взгляде на деревню Григория обманула видимость ее, внешне неразоренной. Расстреляв всех .жителей, каратели не стали сжигать их кров, может быть, в устрашение окрестным деревенькам: ведь что может быть горше крестьянского дома, из окон которого никогда не выглянет живое человеческое лицо? Четыре стены, в которых не прозвучит слово, печная труба, из которой не пойдет дым, — что может быть несуразнее?)
       Горбыль — сам он в день расправы был на дальнем кордоне у брата-лесника — повел Григория в Танин лог, названный так в память о девочке Тане, утонувшей здесь в паводок незадолго до войны.
       Но каким названием можно было сохранить имя, сто имен расстрелянных в логу?
       На другой день, оставив деревню, они уходили в сторону, где по утрам светлой полосой разгоралась заря. От села к селу, от деревни к деревне неслось: «Вед-ры починять». Оповещал больше Горбыль, а Григорий молчал. Дальше, дальше от мертвого очага, от жены, от черноглазого, не по-детски грустного сына Андрейки, оставшихся в Танином логу, скорее дальше, куда глаза глядят, и он ловил себя на мысли, что это как бы второе в его жизни отступление — и теперь уже без надежды вернуться назад.
       Шли они обычно первою половиною дня, под немилосердным послевоенным солнцем, жгучим уже с раннего утра, пыльными дорогами, через бедные поля, шли, оба уже привыкшие к молчанию, смирившиеся с ним, а где-нибудь в полдень приходили в очередное село и, если много выпадало работы, оставались на два, а то и на три дня. Обычно же, управившись дотемна и переночевав, Горбыль и Григорий — едва первый луч в окна — правились дорогою, у какой было конца.

       ...Весь день стоял над подворьем Мирониных веселый звон. Калитка — настежь, женщины с дырявыми цибарками то и дело заходят во двор, где под немолодой акацией белорусы споро стучат молотками, цибарки поблескивают свежими жестяными заплатками.
       Сашка не отходил от ведерников ни на шаг. В этих молчаливых людях таилось нечто такое... нечто такое — словом, он готов был хоть месяц, хоть два быть с ними.
       Всякий раз при взгляде на Сашку перед Григорием, как живой, возникал его сын, а минутами в нём все смешивалось и затмевалось: ему казалось, что Сашка и есть его сын, хотя он, конечно, не был вылитым его Андрейкой, он даже не был похож на Андрейку, разве черными глазами и недетской грустностью.
       Под вечер они управились с починкой. Из обрезка жести Григорий вырезал маленького, величиной с детскую ладонь, конька.
       — А это тебе конек-горбунок. Куда хочешь, домчит тебя. Смотри, не порежься только, — сказал Григорий, протянув мальчику игрушку.
      Крохотный, изящный, с изогнутой шеей и гордосклоненной головой, конек-горбунок вот-вот топнет ногами, цокнет копытцами и взлетит под облака — может, и Сашку с собою возьмет. Хорошая игрушка, такой у него еще не было... Да, это была лучшая игрушка за всю его жизнь, — скажет он, взрослый. Сколько он изъездил на этом коньке, догоняя врагов или спасаясь от них, сколько раз проскакал он на нём по обоим земным полушариям! Кусок жести величиной с детскую ладонь, конек-горбунок, верный товарищ, не оставленный памятью.
      Утром, на другой день, мастера уходили. Уходили они рано, но Сашка поднялся еще раньше. Они попросили попить перед дорогою, и мать сбегала к колодцу за свежей водою.
       Как и в первый раз, старик, выпив кружку до дна, сказал: «Хороша!» И молчаливый Григорий на этот раз тоже сказал: «Чего и говорить, хороша!»
       И тогда Сашка сделал то, чего еще неделю назад он бы ни за что не сделал. Он подбежал к ящику под кроватью, где хранились его игрушки, и извлек оттуда почти новую, в одном лишь месте изогнутую, мягко белевшую флягу (за нее Санька-сосед обещал ему перочинный нож и две звездочки), набрал в нее воды и протянул Григорию: — Возьмите!
       Григорий взглянул на взрослых:
       — Не надо, Саша, фляга в доме пригодится.
       — Берите, берите — это его фляга, — улыбнулась мать.
       — Что ж, спасибо, — тихо сказал Григорий и вдруг резко отвернулся.
      
      Сашка видел, как они, пройдя с полкилометра, остановились. Григорий повернулся и, показалось мальчику, сделал шаг назад... Потом он поднял руку, прощаясь.
      Кто поймет, кто знает, какая буря может заняться в детском сердце при виде прощально поднятой руки? Мать поняла: она притянула сына к себе, и, гладя его волосы, все повторяла: «Не надо!.. Не надо... Не надо, сынок!» И вот поворот — и через мгновение никого уже не видать и словно никого и не было.
       А через пятнадцать лет и Сашка уйдет этой белою дорогой попытать счастья в большом городе. Никогда он так и не скажет с уверенностью, нашел ли он его. Во всяком случае, он притерся к городскому камню: лишь многие годы спустя он вновь приехал в Вербое. и то на пол-отпуска, в гости.
      О память взрослого, подобная электровозу, с непыханной скоростью мчащемуся через глубокий и долгиий туннель!
       Неужели чуть приметная ямка в зарослях бурьяна — все, что осталось от колодца?
      А где Прочан? Где Хрущ? Где длинная цепь женщ¬ин, в чьих руках суматошно скользит ведро?
       После отъезда Сашки кто-то бросил в колодец дохлого кота: говорили, что бросил Пронченко, чтоб отогнать народ от колодца, боясь, что не будет хватать воды на его капусту. Но так ли было в доподлинности, кто скажет? Может, кот сам сорвался в колодец, униженный в кошачьей весенней драке? Мало ли что может быть...
      Колодец год от году мелел, заиливался; а когда провели в селе водопровод — и совсем в неём нужда отпала. Завалился он, и через несколько лет только по бурьяну, росшему густо в воронкообразной яме, можно было бы узнать, где был Ильин колодец. Да ведь кому ныне придет в голову разузнавать, где находился старый колодец? «Но родники-то бьют, они есть», – подумал гость. Странно как: он, выросший здесь, – гость! И что ж, это должно было с ним случиться: его будто ток пронзил!..
      — Где они? — вздрогнул Александр, вспомня с болью и ясностью, с какой раньше никогда не вспоминал, двух далеких, таких близких горемык, некогда утолявших жажду из Ильина колодца, жадно пивших из дырявого ведра, ими же потом чиненного накрепко и надолго. Где они? И помогла ли им тогда фляга, де¬сять глотков столь нужной человеку воды?
      Александр мог бы понять, что боль пройдет, что это ненадолго. Но в тот миг он так был захвачен чувством надвинувшегося прошлого, что ему представилось, что сейчас из-за поворота степной дороги покажутся двое и раздастся крик: «Ведры починять!»

       И колодцы не все одинаковы, и вода у них разная, и копаны они на черноземных полях и тенистых левадах, вырыты в песках и меловых кручах, вырублены в скалах и отрогах гор; и за тысячи лет безвестные строители выкопали миллионы их, и позасыпались миллионы их…
       О, эти засыпающиеся колодцы… Сколько погибло их, и сколько из-за их гибели погибло народу, но вот забраны родники в трубы, но водопроводный кран не заменяет родники, ключи, криницы, колодцы, И в огромных трубах мчатся бурные потоки, готовые, вырваться на свет божий, и вырываются, образуя сточные котлованы и моря, и все меньше родников, криниц, ключей, колодцев на бедной усталой земле.
       

Наверх    Вернуться на главную страницу    Вернуться на страницу Творчество

 

Новости из жизни В.Будакова         

        


ПОИСК       

        

ДРУЗЬЯ САЙТА         

www.rossosh. info        

www.snesarev.ru         

www.boris-belogolovy.ru         

        

Рейтинг@Mail.ru
Рейтинг@Mail.ru