Сайт В.В.Будакова

ПРОЗА

 
Биография Виктора БудаковаТворчество Виктора Будаковаредактораская деятельность Виктора БудаковаПросветительская деятельность Виктора БудаковаОбщественное признание Виктора БудаковаФотоальбом Виктора БудаковаКонтакты Виктора Будакова

ЛЫЖИ ЧЕМПИОНА

       Чувствовалось по всему, что это последние дни зимы, солнечной, но еще морозной — для поздних чисел марта непривычно морозной в серединном Придонье; мороз, правда, уже не был ровным, постоянным: держался утренние часы, на день под воскресающим и все выше поднимающимся солнцем стихал и вновь устаивался лишь к позднему вечеру. Эти-то утренние и вечерние часы мы напоследок катались на лыжах так весело, яростно, безотдышно, что тела наши дымились паром...
        Катались мы обычно в Провалье, крутом, даже так: крутоломном (взрослые говорили: «Черт ноги поломает») яру в версте от Нижнего. Не знаю, как насчет черта, но нам ничего: сходило. Конечно, не все, кто бывал в Провалье (нас иногда собиралось полслободы малых), держались здесь по-хозяйски, как дома: иные облюбовывали только правый, не столь крутой склон, и то спускались лишь с середины его, через одного падая, а другие — так вообще приезжали, лишь бы поглядеть, как ездит на лыжах Колька Бодунов, по-уличному Бодун. Чувствовал он себя в Провалье как рыба в воде. Во всяком случае по главной трассе съезжал только он. Все мы, дружившие с ним, были одних лет, одиннадцати-двенадцати, одной примерно силы и даже внешне — одних нехитрых послевоенных, скроенных из бог весть чего одежд. Но Бодун был Бодун! И главная трасса была его!
        Трасса начиналась далеко наверху, шла (лучше сказать: неслась!) все время на, крутой градус и вдруг как бы обрывалась: склон переходил в почти отвесный; этот отвесный быя недолог и только начинал было возвращаться в пологий, как вырастал, крутолобо вздымаясь, большой вал — естественный и норовистый трамплин, который лыжника сбрасывал с себя на дальние метры. Самое трудное здесь было—взять точный наклон: ни на гран вперед или назад; само собой разумеется, нужна была и крепость в ногах, упругость, двужильность. Все это дал Кольке его отец, чудаковатый дядька Тихон, на семь слобод по округе притча во языцех именно за крепость и неутомимость ног. Расстояние до Россоши — а было без малого сорок километров — он покрывал в оба конца за день, да еще, возвратясь, шутили шутники, успевал за вечер пол-огорода вскопать. Однажды дядьке Тихону поручено было срочно доставить сводку в райцентр; для чего выделили ему самого резвого в Нижнем коня. Но тот поглядел на Вороного то ли с жалостью, то ли с сожалением и сказал: «Зачем коня мучить? Своим ходом сподручнее!.. Мне никто не мешает, и я никому не мешаю». И действительно, не успела еще телефонная трубка остыть от горячего разноса районного начальства, как дядька Тихон уже находился в приёмной, уже вынимал из-за пазухи вчетверо сложенный лист сводки. Словом, был он прирожденный покоритель дальних дистанций, и, живи он в иное время и в иной среде, как знать, может быть, прославленным марафонцам пришлось бы и потесниться.
        Вот эта двужильность, цепкость, крепь в ногах передалась и Кольке, который... замрем на мгновенье... идет на спуск! Сколько раз видели-перевидели, как он несется на пулевой, свистящей скорости, а все равно глядим, замершие, испытывая смешанные чувства восхищения, зависти, страха. Бодун — ранняя в нем эта честь – никогда не «выламывался» (кто из нас не любил похвастаться тем, что получалось у него лучше других); Колька же летел в, пропасть, взлетал на вал, парил, приземлялся так просто, чисто и непринужденно, что грех было подумать о рисовке, о том, что он кому-то что-то показывает. Да, он не «выламывался», не «задавался», но сам его спуск и взлет был как бы вызов природе, сирому послевоенному нашему детству без игрушек, без булок, без тепла, без элегантных спортивных костюмов, без никаких вообще, без тех легких многослойных, многопластинчатых, из северной березы лыж, какие — стань только на них — сами помчат... Нет, были у него, как и у всех нас, тяжелые трофейные итальянские лыжи.
        Вал, стремительный выброс, прочерк в бело-синем вечернем воздухе... все как прежде, но... Непонятное, необъяснимое, непривычное глазу: Колька как-то тяжело, неловко заваливается на бок и тяжело и резко — не приземляется, а падает в десятке шагов от нас в жесткий, исчерканный лыжнями, утрамбованный снег; Треск ломающихся лыж. Все происходит враз. Мы на миг немеем от неожиданности, затем бросаемся к лыжнику, пытающемуся подняться и падающему вновь; и что резко обожгло — его глаза, в которых покорность и непокорность, смирение и воля, а поверх всего мука, страдание, боль.
        Тягостный то был субботний вечер… Говорили все больше о Кольке, его самого уже не было в Нижнем — увезли в районную больницу. Колькино падение, обидное само по себе, расстроившее всех нас, меня «зацепило» еще и вот каким образом. Неделю тому назад мы договорились с мамой идти в воскресенье за лыжами в соседнюю деревню-Кулаковку. Дальний родственник просил за них тридцать рублей. Деньги были по тому времени немалые, но отец с матерью, посоветовавшись, решили лыжи все-таки приобрести. Я неплохо ходил на лыжах, на районных соревнованиях показал третий для своего возраста результат, и отец посмеивался: «Эдак ты далеко пойдешь. Глядишь, какой-нибудь спортивный кубок отхватишь! Что ж, можно и ногами работать, коля головой неохота...» Ни о каких спортивных кубках и рекордах я, по чести, не думал, просто любил лыжи, сутками мог кататься без устали и вот считал дни, когда сменю дважды ломанные и скрепленные проволокой и жестью итальянские лыжи на легкие, без единой трещинки немецкие. Но теперь мать упрямилась:
        – Ни к чему они. Вон, видишь, Колька... Отвезли в больницу, вот тебе и лыжи. Хорошо, если удачно срастутся кости. А если нет? Калека на всю жизнь.
        — Да ведь не знаешь, где упадешь,– возразил отец. — И сидя на стуле можно ногу сломать.
        — Ну, ежели ты такой разумный, так и иди с ним завтра. А я грех на душу не возьму. Отец неожиданно согласился: — А чего? Пойти можно. Давно в Кулаковке не был.
        Дела там у меня есть,— и закончил шутя: — Меня там хоть и мало знают, да крепко по мне скучают...
        Поднялись мы рано и до восхода солнца вышли из дому. Начиналось уже неостановимое, властное тепло. Казалось, тепло исходило от самой земли, из ее недр, хотя она еще лежала под снегами и лишь на буграх чернела редкими пятнами. Занялось солнце и сразу же включилось в животворящую работу весны.
        — Ну, сегодня запарит, — сказал отец. Умягчалось и таяло на глазах, идти было от бугра к бугру все труднее, семикилометровое расстояние до Кулаковки мы одолели за два часа. Хорошо, хоть не надо было идти по Кулаковке, ее размокшим улицам: хата деда Хорольского, владельца лыж, ютилась возле оврага на краю деревни. Ее мы узнали, еще не видя всей Кулаковки. Долго-долго тянулись все эти приветствия, стари-ковские расспросы: «Как там в Нижнем?» А рыбачит ли дед Семен, он все спиной маялся? А живой ли дед Гонтарь?..», затем нехитрое угощение из тыквы, миска соленых огурцов и пелюстка, полбутылки самогону, который двое выпивают одним махом, после чего еще битый час говорят о весне, об озимых, о войне и о многом еще таком, к чему я мало прислушивался, томимый одним: лыжи. Но прошло еще не менее часа, прежде чем хозяин новел нас в полутемный сараюшко, где из дальнего угла, заваленного всякой рухлядью, извлек лыжи. Они по первому взгляду имели явно «нетоварный вид»: присыпанные сенной трухой, засиженные курами. Старик тут же стал протирать их тряпкой, иголки сена и грязь оползли, как старая кожа, и лыжи, что называется, заиграли. Старик передал их мне, они были легкие, гибкие, как бы звенящие. «Катайся на здоровье, — сказал, — чуток раньше бы... Но ничего... У тебя впереди, слава богу, и весен и зим еще много».
        Домой мы возвращались в полдень, когда совсем развезло и солнце светило с той весенней веселой радостью, какая бывает лишь в конце марта. Снег стаивал, будто съедаемый теплынью. Бугры оголились напрочь, всюду в поле, во впадинах сияли зеркальца, озерки; ручьи шумели так, словно состязались друг с другом; кто звонче и радостней. В кручи, в Дон влекло их! Кусты барбариса вздымались по склонам бугров, темнея смутной обнаженностью. Конечно, до ликующе зеленой, цветущей позднеапрельской страды еще оставались не день и даже не неделя, но все равно весна разворачивалась как победа!
        Первый километр лыжи нес я, затем отец, видя: мне бы хоть налегке дойти до дома, — взбросил их на свои плечи, а через лог, где глубокий снег взялся талой водой и мне было за голенища, нес и меня, и лыжи. Мы несли лыжи через самую весну, а ей они были ни к чему... Лог стлался широко, отец несколько раз останавливался, чтобы передохнуть, — наверное, ему это путешествие, как и мне, запомнилось потом крепко. Шли мы по времени вдвое дольше, чем утром. Но как бы то ни было, дошли; дома своего не миновали. Да и как было миновать, когда у ворот теснится гурьба сверстников, ждущих моего возвращения. Не знай они, что я отправлялся за лыжами, их бы столько не собралось. Ну поджидал бы Иванок-косед, друг верный вз верных. А тут и Сережка Миронихин, и Андрейка Костин, и Димка Ди-каньский, да еще несколько ребят с дальних улиц. все заядлые лыжники, еще сызмальства ухитрявшиеся спускаться с крутых леденелых бугров на железных пластинах, дугах — загнутых ошкуренных палках, полозьях от санок, невесть как приспособленных под лыжи. А тут лыжи настоящие, как было не прийти. Пробовали на крепость, на гибкость, на легкость, хвалили крепления, и как загнуты носы, и как прорезаны желобки... Все испробовали и все хвалили. Только не все; Колька Бодун, лучший из нас, лежал со сломанной ногой в гипсе в районной больнице, с этим мы уже примирились, но ми-риться с этим не хотелось, и пока шли «смотрины» лыжам, Колькино имя несколько раз повторялось, мы его не хотели оставлять одного... там...
        Лишь в сумерки я попадаю в дом и еще в сенях слы-шутромкий и убыстренный голос отца — так он разговаривает, когда чересчур возбужден. Захожу: высокий, чуть пригибаясь, чтобы не стукнуться головой о сволок, он расхаживает взад-вперед, держа в руке мятый лист исписанной бумаги (письмо, как я узнаю минутой позже), держит так, будто это главный козырь его жизни; и закипающе доказывает то ли самому себе, то ли матери (та чистит картошку на ужин, время от времени взбрасывает на отца свои усталые карие глаза и дает выговориться отцу): «Нет-нет, ехать надо! На Десне мои деды жили... А здесь — временная остановка... Ну, ладно, родился здесь Мишка (небрежный, слегка, кивок в мою сторону), но не век же здесь вековать? Чего здесь? Бугры да яры, яры да бугры... Щук ловить хотя бы, так и тех повыловили. Одни лягвы на Стародонье... А вот лейтенант пишет (отец не стал разъяснять, что это за лейтенант, но я сразу догадываюсь, о ком идет речь: фронтовой друг отца Платон Криворучко, с Десны; он уже бывал у нас в гостях, отец его иначе как лейтенант и не называл), да, пишет, — возвысил голос отец,— что на Десне жизнь не в пример нашей. Лес есть. Рыба есть. Хлеб? Вырастим...
        Мать молчала, и отец все резче выхаживал взад-вперед, распалялся все крепче, за всех нас ставя точки. — Ладно, решено. Послезавтра поеду да погляжу; дело не в убыток. Погляжу, да и за вами приеду...
        И прежде так. Уж если он загорится, его не потушишь и не удержишь. И на этот раз так же. Через день он уехал. Через полмесяца приехал. «Продавайте кадки».
        И закрутилось все, как в горячке, как во сне. Что-то продавали, что-то раздавали. «Ничего лишнего», — говорил отец, и нехитрый семейный скарб разошелся, по родственникам, соседям^знакомым. Отец словно возжаждал начать новую жизнь сир и наг, он перелетал, как птица.
        Я тоже раздал вещи, игрушки — что кому. Отдал и лыжи Кольке Бодунову. Он вернулся из больницы в тот день, как мы уезжали...
        И завертело нас, закружило. И на Десне, и на Днепре всяко бывало. Чаще бывало худо, но отец-неунывака не пропадал и нам не давал пропасть. За разъездами да переездами все не выпадало вырваться в родное Придонье. На первых порах я переписывался и с Колькой, и с Иванком, но потом семья переехала, да вскоре еще раз, и с перепиской заглохло. А за разъездами-переездами не заметил, как и вырос. Окружила новая жизнь.
        И все глуше припоминалось детство, Придонье,истлевали последние нити, не находил времени или охоты даже на то, без чего раньше не мог жить. Лыжи... С той поры, как родился сын (а это так давно было), я их в руках не держал, не то чтобы ходить на них. Не знаю, почему так... И живу на окраине города, возле загородного» в холмах леса, и местком - моей «фирмы» ежегодно приобретает спортинвентарь и упрашивает ежегодно тяжелых на подъем стать на лыжи, да и просто приобрести их в дом — невелика растрата, а нет... что тут, не знаю. Может, в детстве перекатался. Будто переел сладкого.
        Сын, да, этот лыжник! Этот знает все марки лыж и мазей, испробовал и скоростные, и слаломные лыжи, излазил все загородные яры и овраги, прочитал уйму всяческих статей и книг по зимним видам спорта. Он ведь не только лыжник, но и хоккеист, и конькобежец, и саночник, рубаха-парень, многим увлекающийся и ничего до конца не доводящий, ироничный, самолюбивый. Нехорошо так отцу о сыне говорить, но ведь и впрямь? ветер у сына в голове гуляет... В его комнате, на столе, под столом, в шкафу вперемешку с тетрадями и книгами вырезки из старых газет, шайбы, старинйые, с зеленцой, копейки, марки, негодные выключатели, трубки, проволока — все это громоздится в таком беспорядке, как после бомбежки. Главное, сколько ни убирай у него в комнате, – сизифов труд: утром наведешь порядок, к вечеру опять все то же... Убирает он и сам, но чаще, не выдерживая, берусь я. Впрочем, однажды за беспорядок я даже поблагодарил его мысленно.
        Было так. Убирая комнату, укладывая в шкафу спортивные журналы, вырезки из газет, я, сам того не замечая, исподволь втянулся в их чтение. Попадались статьи о наших хоккеистах шестидесятых годов, репортажи о матчах сборной на мировых чемпионатах в Любляне, Вене, Праге, — то было время моей молодости, и я перечитывал некогда читанное. Так я перекладывал вырезку за вырезкой, и вдруг меня как обожгло; чуть скуластое лицо и эти волевые, под сведенными бровями глаза — в упор на меня! Да разве можно было узнать его? Это вообще было другое лицо, почему же я узнал его мгновенно? «Чемпионами не рождаются» — называлась статья. На третьем абзаце я увидел его фамилию: Бодунов. Не торопясь я прочитал статью от начала до конца. Все сходилось. Мой друг и земляк – чемпион. Петитом в газете шли его слова. Он рассказывал о начале — о глубоком Провалье, долгих катаниях на продуваемых жесткими ветрами придонских буграх. И были там слова, от которых меня как росой ожгло... «Друг, которому я благодарен и по сегодняшний день, подарил мне трофейные лыжи...»
        Наверное, я сидел красный от стыда. Потому что мне до рези четко вспомнилось, как я тогда колебался, отдать ему лыжи или взять с собой.
        ... Сначала я тщательно написал адрес: Москва, Федерация лыжного спорта, Николаю Бодунову. Затем принялся за письмо. «Здравствуй, Николай! Ты удивишься, прочитав эти строки...» Едва я начал писать, как тут же и споткнулся. Трудно было придумать начало банальнее этого. Почему он, собственно, должен удивляться? Мы оба уже не в том возрасте, чтобы удивляться чему-либо, а особенно выморочным исповедям. Итак, «Здравствуй, Николай!», а дальше? Как все-таки трудна поездка на родину, в детство — даже вот так, на листе бумаги. Разве поздравить его с успехом? И тут я, не очень, правда, весело» рассмеялся. Напрочь вылетело из головы, что я просматриваю старые газеты. Старые. Когда же это было? На оборотной стороне шел репортаж о матче наших и шведских хоккеистов на чемпионате мира в Любляне. Любляна... Кажется, шестьдесят шестой год. Лет тому назад... Что же это я?
        Проворонил, как друг стал чемпионом. Да в общем-то и друга проворонил; как, наверное, и многое еще в своей жизни. Вспомнился мне тот весенний, яростно-весенний, день, когда мы с отцом ходили за лыжами в Кулаковку и вокруг нас — в полях, на придонских буграх, в темных кустах барбариса – ликовала весна, вспомнился тот день, как великий дар, навсегда утраченный.
        Я взял лист чистой бумаги и стал рисовать лыжи. Много лыж.
        Пришел с тренировки сын и застал меня за этим занятием — весь лист был уже исчеркан.
        – Что это у тебя? — спросил молодо и счастливо.
        – Лыжи, становясь на которые становятся чемпионами, — неловко скаламбурил я.
        – Ну зачем так много? Мне хватит одной пары, — сказал сын с той юной, чуть шутливой самоуверенностью, какая Стала привычной в век конвейерного производства вундеркиндов.
        «Не станешь ты, парень, чемпионом, — хотел возразить я ему. — Ты не умеешь быть терпеливым, ты хочешь с наскоку одолеть те высоты, которые под силу лишь воле, настойчивости, любви...» Но все это я уже так или иначе говорил, и было ни к чему, поэтому я лишь отшутился:
        – Ты думаешь, чемпионам живется легко?
        – Мы не ищем легких путей, — сказал сын весело. Вчера он весь день был угрюм, а сегодня — какое солнце светит ему помимо небесного?
        Я хотел ему рассказать о Провалье, о лыжах моего детства, о друге-чемпионе; но, глядя на него и невольно улыбаясь, подумал, что сделать это лучше будет в другой раз.
        Почему всё было таким крупным, зримым тогда: вишенник, выгон, песня, голубой месяц над Белогоркой? Почему так таинственно и вместе с тем так будущно, и верилось, что все можно суметь и успеть в этом мире?

Наверх    Вернуться на главную страницу    Вернуться на страницу Творчество

 

Новости из жизни В.Будакова         

        


ПОИСК       

        

ДРУЗЬЯ САЙТА         

www.rossosh. info        

www.snesarev.ru         

www.boris-belogolovy.ru         

        

Рейтинг@Mail.ru
Рейтинг@Mail.ru