Сайт В.В.Будакова

ПРОЗА

 
Биография Виктора БудаковаТворчество Виктора Будаковаредактораская деятельность Виктора БудаковаПросветительская деятельность Виктора БудаковаОбщественное признание Виктора БудаковаФотоальбом Виктора БудаковаКонтакты Виктора Будакова

НА ВЫПУСКНОМ ВЕЧЕРЕ

       Не протолпиться... С трудом отец все же втиснулся в будто сплавленный массив пап и мам, и в тугом каре сдвинутых кресел взору его предстали три молодых счастливых островка надежды, веры и страсти, три выпускных класса в голубых, розовых и многоцветных одеждах, семьдесят еще не устроивших судьбу судеб в этом городе, в этом неотвратимо несущемся мире. Отец хотел увидеть весь от начала до конца праздник юности, освобожденной юности. Что ж, он поспел...
       На заднике сцены — метровыми белыми буквами: «До свиданья, школа! Не забудем тебя!» Среди изобильного пафоса, столь бездумно заполняющего человеческую жизнь, этот – далеко не худший. Мужественней было бы сказать: «Прощай!» Но пусть...
        На окнах, как в старинном театре, зеленые портьеры гасят вечерний свет с улицы, и, может, не без умысла их лиственно-зеленый цвет — в подтверждение вечной жизни, ее ветвистого древа?
        За длинным, во всю сцену столом — вся педагогическая рать; просветительские радения с завтрашнего дня прервутся, полтора месяца отпуска, отдых на черноморской гальке, семь порций загара, неизбывные возможности для незамужних и неженатых, а еще поездки на Ладогу, на Байкал, на Рижское взморье; кому—куда... Из глубины зала все они, столь разные, — как нечто единое. Праздничные лица, праздничные одежды.
        В зале притемняют огни люстр, отчего сцена под направленными лучами юпитеров — как площадка для избранных. Сейчас, сейчас...
        Одически-державная торжественность ведущего голоса парит над стихшей массой, над жарким ее дыханием. На подмостки приглашается Евгений Налимский. Он единственный медалист школы, ему и по заслугам выйти первым. Медалист легко, по-девчоночьи, одолевает три ступени, натренированный шаг, походка человека, уже вкусившего, как славно приходить первым. Почтительно склоняет красивую, с короткой стрижкой голову под ласкающим взглядом директрисы. Марина Алексеевна, в алом платье, будто посланница иных, внеземных миров, – так озаряют притемненный зал ее улыбка и одежды, – милая, нет, неотразимая женщина, поддаваясь торжественному настроению, смещающему грани действительного, возглашает о Евгении так прочувствованно и на столь высокой волне, что не грех вообразить, что он и есть тот молодой человек, который облагодетельствует родной град и родное отечество, а может быть, и всё человечество. Евгений уже привычен к подобному пафосу, Что значит родиться в рубашке! Милый парень, спортсмен-бегун, спортсмен-прыгун, он выслушивает, чуть смиренный, чуть небрежный, – мило на него глядеть; снисходительность и великодушие, тот рыцарственный тон... Впрочем, здесь отец не к месту вспомнил, как однажды нечаянно видел спортсмена-бегуна, спортсмена-прыгуна, изящно оставившего троих своих соклассников в окружении семерых с неспокойной драчливой окраины. Юрий, сын его, заявился тогда в синих ссадинах, побитый, но и победитель. Да ведь каждый побеждает по-своему. Сегодняшний победитель держится безупречно. Что ж это все-таки? Тот стиль, который чаще всего дается успехом? И который сникает, окажись предельная ситуация...
        Впрочем, нет никаких пограничных ситуаций, а есть стихший праздничный зал, в одно дыхание — множество девчонок, даже так: девушек, уже ощущающих в себе подводные стихии, женщин, да – именно женщин, которые становятся верными женами или из-за которых теряют верность верным женам, теряют головы и сходят с круга; да ладно, это еще впереди, впереди! Так вот – девушки: воплощенная невинность, кротость, однако и неосознанное милое изящное лукавство, играющее в крови еще от древних древлянок, от скифянок, от амазонок, может быть; девушки еще и не подозревают, какие бури взметнут иные из них; вот и он, отец, несмотря на свои сорок с лишним, не без внутреннего обожающего тепла любуется ими...
        Раздался торжественный гул. Налимский прошел через сцену, как через поле славы, — каждому свой Аустерлиц! — и легко сбежал, спрыгнул со ступенек в зал, где его волной омыло дружное восхищение сверстниц и молчание сверстников.
        Была названа фамилия: Крыгин. Нет, этому не стать покорителем женских сердец и олимпийских барьеров; да, кажется, это его и мало заботит – взошел чуть судорожной походкой, резко вскидывая голову, будто пытаясь освободиться от некоей тягостной мысли. Он математик и теоретик, его снедают формулы, не только исчисленные, но, быть может, еще и не найденные, его гнетет магма земли, у него, жалуется мать, постоянные головные боли; но как знать, быть может, это боли, какими страдают люди, обреченные на пророчество!
        Он стоял как-то безразлично, отсутствующе... Неужели и в этот миг приманчиво-яростный ликующий мир он видит в формулах, в той их мужественной и трагической чёткости, которая ведает, что солнце остынет и погаснет и все это буйство природы, борение разума, торжество неслучайных и случайных объятий оборвется, как в пропасть и ночь? Большой лоб, глаза – не разглядеть, какие: они притушены постоянным напряжением духа. Медалист без медали — из-за четверки по физкультуре! Он бегает и прыгает слабее многих, такие отстают, хотя и опережают, но это опережение, которое секундомеры бессильны зафиксировать.
        Третьим под луч юпитера приглашают сына. Отец напрягся и тут же, боясь, что его напряжение невольно передастся сыну, расслабился. Юрий остановился в шаге от Марины Алексеевны. Чуялась в нем уверенность, но не кричащая. Отцу вспомнились слова школьной характеристики; «Чувство юмора, переходящее, к сожалению, в ироничность, не всегда щадящую собеседника. Вместе с тем — хороший друг. Вспыльчивый, но незлопамятный. Подвержен перепадам настроений...»
        Разумеется, школьная характеристика есть именно школьная характеристика, то есть бумажка, приблизительность, но в данном случае у классной наставницы Ольги Александровны за каждым словом — обдуманность, выверенность, и с написанного ее, величаво-медлительную, как старые княгини, не сбил бы никакой учительский или родительский комитет.
        Сын слушал о себе не столь взволнованные, как о Налимском, но все равно речивые слова еще не притомившейся Марины Алексеевны; внимал, чуть наклонив голову, и было не понять, чего в нем больше – благопочтительности или ироничности; грамоты, диплом, значок — отменный гимнаст, копьеметатель, футболист — принимал с видом человека, вполне осознающего, что из-за этих его добродетелей мир не станет лучше. «Недурно!» – по-мальчишески порадовался отец. И лишь когда сын сошел со сцены и очутился средь своих, он почувствовал, что был все-таки напряжен. Ровное дыхание вернулось к нему.
        Зал оживился разом, когда на сцену стали вызывать девчонок. Одетые в голубые, розовые, белые, яркоцветные платья, они являли собой воплощенный образ юности... Их смущение и радость, их очарование, ожидание неизведанного были настолько естественными, что хотелось верить: жизнь будет добра и милосердна к ним. Многих — из Юриева класса — девчонок он узнавал с восхищенным удивлением: вчерашние школьницы, они на глазах преображались, хотя «ученическое» все еще присутствовало в них. Таня Тронина, маленькая, но с пышной многоэтажной прической — будто из времен Людовика Великолепного. При виде Люды Реутской сердце отца забилось чаще... конечно, эта гордая стать, эта голова с копной некрашеных волос на высокой шее сами по себе обращают внимание; но здесь и другое; он знал, что ей нравится, да что нравится! — нравится он и Трониной – ей дорог его сын.
        Выпускницы не взбегают. Восходят. Взлетают. Смотреть на них, казалось, никогда не надоест. Все – в них! И вдруг, глядя на фейерверк молодости, отец подумал, что ребят на этой поверке совсем мало. Совсем мало! Так неужели, с горечью подумал, не каждая будет счастлива и не каждая дождется своего единственного?
        Среди девчонок Юриева класса одной не оказалось, Микрофон взывает, и в зале трижды повисает эхом: «Усольцева!» Что ж ты, Лена... Отец вновь ощутил горечь, будто в отсутствии ее здесь уже заключалась потеря. Года три назад в нее был влюблен, как влюбляются в седьмом, Юрий; и она бывала у них в доме, неизменно в голубом, с голубыми, как морская волна, гладами, и уже тогда высокая, порывистая, будто готовая взлететь. - Будто птица... Отец поморщился — что это его потянуло на пафос? Лучше без сравнений. Но глаза... что там эти сравнения? В ее глазах утонула бы добрая половина соклассников! Усольцева, еще пятиклассницей, озадачила воспитующих, заявив в сочинении о своем завтра, что муж ее будет непременно с голубой машиной и непременно из офицеров. Усольцева заневестилась рано, вдруг, и уже года два за нею — будни, праздник — следует косяк добрых молодцев. Долго вручали аттестаты, долго, на самых высоких регистрах, взмывали под потолок родительские и учительские голоса. Ретивый папа-чадолюбец, некто Денисович, из породы тех, что всюду устремляются быть на виду, манерный, как конферансье, схватил ведро с цветами, приготовленными родителями параллельного класса, и с церемонными возглашениями и приседаниями устремился вручать цветы всем подряд сидящим в президиуме. Вышла заминка, но недолгая. Во всю мощь взыграл стереопроигрыватель.
        А в столовой накрыт праздничный стол. По яблоку, по «Чародейке»... По глотку шампанского. И выпускники уже там. Да не от шампанского хмелеет молодость, от самой себя она хмелеет. И уже поют девчонки «О чем, дева, плачешь, о чем слезы льёшь?», а сами бесшабашно, заразительно смеются. Громче, звончей всех маленькая Тронина, одна из тех, кому сын его нравится. Впрочем, и две другие здесь — Латынина и Реутская; одна цыганковатого вида, бедовая, водопад черных локонов по плечам, другая — с миловидным, доверчивым и строгим славянским лицом и с тем чистым огнем в глазах, что напоминает о декабристках.
        Но уже начинается собственно выпускной бал, уже погромыхивает оркестр в одном зале, уже громко, резко, будто на взлетную полосу выруливает ночной самолет, взрывается звуками-камнями, взгорается кинжальными, световыми бликами дискотека в другом зале. Шквал, обвал! Здесь не скажешь: «О, сколько музыки у бога!», скорее: «Сколько грохота у черта!» Но это будоражит, это захватывает...
        Столпотворение. Вдруг весь класс, как по неумолимой команде, бросается в центр зала, мгновенно образуя кольцо. Тронина — маленькая, на высоких каблуках, с немыслимой, будто из времен Людовика Великолепного прической, — замагничивает, заражает всех. Внутри у нее словно пружина, которая гнет ее и так, и этак. Подпрыгивает, сгибается чуть не до пола, разгибается и опять сгибается. Тысяча бесенят в глазах! Закольцованное бесовство... Под иной, еще более взнузданный ритм девчонки сняли и побросали в угол туфельки и ритуально, как дикарочки, кинулись выплясывать вокруг них босыми ногами; образовали круг, затем разбежались, вновь кинулись в круг, казалось, сейчас опять разбегутся, но нет, все ближе к центру – будто гвоздики к магниту.
        Затем оркестр, словно вспомнив, что когда-то, в стародавние времена, наивные предки сходили с ума от вальсов, галопом погнал вальсы. Тронина прочно завладела Юрием — то пушинкой кружилась с ним, то усмиряла кружение и опускала руки на его плечи, как бы много испытавшая, как бы усталая; сын молча улыбается. Так же улыбается он и Люде Реутской, танцуя с нею медленный, забытый в наши дни вальс; Люда приникает к Юрию с доверчивостью невесты, и опять отцу прекрасное, доверчивое и строгое лицо Люды Реутской напоминает лик декабристки, шестимесячную сибирскую метель, гордость и женственность, и он думает вдруг, что лучшей невесты его сыну не найти, но они, еще касаясь друг друга, уже проходят мимо, мимо... Не судьба!
        А отец, будто вновь, как четверть века назад, ощущает это юношеское кружение головы, эту неясную сладость... девичьи волосы — как они пахнут! Неужели с Юрием — так? Да ведь не скажешь: «Остановись, сын! Остановись хотя бы потому, что их трое. А если б была единственная — она б была единственная!» Но этот цветной вихрь — голубой, сиреневый, розовый, – он завораживает...
        И видит отец, как резко, через весь зал, по-прежнему чуть вскидывая голову, будто пытаясь освободиться от тягостной мысли, идет Крыгин. Неужели нет формулы, зная которую можно было бы не дать погаснуть солнцу? Он уходит, может, унося в гордой своей голове тоску по не найденной человечеством формуле...
        Зато припожаловала развеселая, с блистающими, как после дождя глазами, Усольцева. В джинсах! Юрия уже не видать, с соклассницами последовал туда, где бал вершит дискотека. Усольцева, заметив Юриева отца, чуть стушевалась, ровно настолько, чтобы стать еще прелестней; на миг замялась, но подошла, улыбаясь, поздоровалась, спросила: «Где наши?» Тут же легко и бездумно предложила пойти месте поискать их. Ему подумалось, что было бы не совсем ловко заявиться в таком соседстве, – хотя, разумеется, в плывущей толчее никому ни до кого не было дела, – и тут, как во спасение, на глаза попался отец Крыгина, милый и несколько забитый, как толстовский Тушин, человек, имевший слабость при встрече с друзьями в воскресные дни порассуждать о космических пришельцах, которые ему были, может, более понятны, нежели сын, неожиданно вдруг покинувший праздничный бал. Втроем они прошли в дискотечный зал, а здесь... что там валькирии, что Вальпургиева ночь, что бал у булгаковского Воланда! Гремело, сверкало, ухало! Топот ног — как на корабле... При кровавых, багрово-красных бликах и взблесках раздавалось в десятки голосов торжествующее «о-о-о!» И опять, как впервые, когда он встретился с дискотекой на окраине Москвы, – шел через молчаливый, предполуночный, по-осеннему глухой парк, а из окон большой старой школы вдруг полыхнуло огнем и громом, – он подумал: «Какой страшный, какой изматывающий наркотик — эти дискотеки! Как оглушает и опустошает! Разве после этого кто-нибудь из них воспримет со всей изначальностью просто, вечер — с тихими черемухами и тихими травами у реки?»
        Он двадцать лет не танцевал, и эстрадно-шумливое, что живет ровно столько, сколько включен в сеть микрофонный усилитель, прежде текло мимо, его ничуть не трогая, не задевая; отказываясь танцевать, он для себя делал несуществующими подобные ритмы.
        Здесь же... не то что он изменил себе, но этот сатанинский грохот и острые, как молнии, багровые всплески не подействовали на него обычным раздражающим образом; он не испытывал враждебного чувства к происходящему; он почувствовал, что улыбается, наблюдая стремительное коловращение юных тел, и даже ощутимый пот их, разгоряченных, не был ему неприятен. Сотрясали стены обвальные ритмы — может, наидревнейшие, может, наисовременнейшие, сквозь грохот, как в ненастье, доносились голоса на английском, немецком и еще бог весть на каком... Временами он схватывал смысл, хотя, по правде, там и смысла никакого не было, так — банально-эстрадное, вроде: «Лишь о том, что всё пройдет, вспоминать не надо» или «Только ты да я, что нам до других?» — не новые, убогонькие мотивы, на которые часть рода человеческого обречена, как на кружение, и которые надрывными голосами с большей или меньшей приобщенностью к искусству она терзает во все времена.
        Отец обнаружил вдруг, что и сам вовлечен в этот водоворотный, ввинчивающийся, как штопор, ритм, что он танцует, если можно было назвать танцами то, что творилось в зале. "Полутемь. Полупламя. Полусумасшествие под ударник. Исчезнувшая было Усольцева появилась еще более весёлая, еще более сияющая, как бывает в молодости, с какою она, по счастью, еще не успела расправиться. Они оказались друг против друга, и она, танцуя легко и гибко, что-то громко говорила ему, но было не разобрать. Наконец выдался короткий створ тишины, и она, еще оглушенная, почти крикнула ему: «Помните, как я к вам, к Юрию приходила в гости?» Он кивнул. «Мне нравилось на вас глядеть!» — «Дотанцевался...» Сейчас она скажет: «Вы мне нравились!» Нет, слава богу, она поискала кого-то глазами в полутьме и громко, живо попросила: «Поднимемся в класс? Наши там».
        Не выручит ли Крыгин-старший и на сей случай? Пооглядывался. Кажется, уже нет. Ну что ж... Они поднялись на второй этаж, в класс, где протекли долгие дневные часы и годы его сына. В классной комнате было десятка два человек. Помимо выпускников счастливые матери Налимского и Трониной да еще... Крыгин, бедный Крыгин, чего ему здесь, без сына? У стола в родительском окружении — классная наставница Ольга Александровна, дородная и усталая; позади, вокруг Налимского, щиплющего гитарные струны, сгрудились тихо поющие выпускники. В стороне и врозь — его сын и Люда Реутская. Люда — у ближнего окна, Юрий — у дальнего. «Как на поединке! — огорчается отец. Юрий на вошедших взглянул, чуть улыбаясь, однако к его легкой ироничности, быть может, примешивалась досада. Дескать, на пару взялись преследовать меня? Но Усольцева, не став разбираться в тонкостях его улыбки, направилась именно к нему, и краем глаза отец увидел, как порайонно, а вместе с тем и отстранение чуть дрогнуло лицо Люды Реутской. Усольцева о чем-то расспрашивает Юрия, тот отвечает односложно, посмеиваясь одними глазами и глядя прямо в глаза. Вдруг берет ее руку в свою, подносит к оконному стеклу и на ее ладонь накладывает свою ладонь так, что те образуют крест. "Усольцева отнимает руку и машет ею. смеясь; через мгновение она уже припаивается к гурьбе, где поют под гитару. Ладно, с Усольцевой крест, но Люда... С нею зачем так?
        А учительница, будто ей изменила обычная величавость, при которой словами не разбрасываются, поманив отца в родительский круг, с детской непосредственностью признается: «Хоть и строптивец, а хороший. — Улыбнулась. — Жаль мне с ним расставаться. Да и со всеми жаль!» Ольга Александровна уже выправляет пенсионные бумаги, наверное, это обстоятельство объясняет ее ностальгическую сентиментальность.
        А Юрий и Люда все никак не оставят подоконники. По-прежнему как в молчаливом поединке. «Дурень ты, Юрий!» — хочется крикнуть отцу. Он досадует на сына, потому что ему ли не знать, что есть в сыне упрямая «вредность», привычка поступать лишь гены, их — как слово — не вычеркнешь.
        Что там, однако, у них не сложилось? Отчего? Даже внешне Реутская не уступит Усольцевой, а эту красавицу полдюжины бородатых, местного значения Рафаэлей уже мостились запечатлеть на своих холстах; Люда... глубокая, натура чувствуется... Еще не раненное жизнью доверие к. жизни, гордость и преданность однолюбицы, это ее душевное состояние, при котором в едином лице соединяется и возлюбленная, и жена, и сестра для избранника своего... А избранник не хочет быть избранным!
        Неожиданно, вдруг Юрий распахивает настежь окно, наклоняется, кому-то там, внизу, внимает. Просит у ребят два ремня, снимает свой; связав их, просит помочь поднять; когда спрашивают: – «А что там?» — отвечает: «Ящик шампанского». Шутка вообще-то довольно неуклюжая. Ибо скоро в окне показывается голова, а затем и весь ночной гость. Он спрыгивает внутрь, высокий, бронзово выжженный солнцем парень. Раздаются дружные радостные возгласы — в нем узнают Александра Реутского, старшего брата Люды. У него скупая улыбка, глазами он просит у сестры прощения за столь непарадное вторжение. Сестра чуть пожимает плечами, дескать, вольному — воля. Зато Юрий, да и многие соклассники рады тому, что он среди них.
        Всего на три года Реутский старше их. И все же — на целую вечность. И временами у него вдруг замирающий на одной точке, как бы отсутствующий взгляд...
        Александра просят спеть. Как прежде. До воинской службы он был из самых рьяных гитаристов-полуночников, немало досаждал, жильцам, желавшим вовремя отойти ко сну,– он их до полуночи приобщал к громкой песне. Как прежде? Метель, метель над отчим краем
        Который год, который век...
        Скажи, в каких страстях сгорает
        И пропадает человек?
        Нет, это не похоже на то, что он пел прежде. Он поет негромко, сдержанно и жестко. Он будто не он. Но и они — будто другие стали. Примолкли: Погрустнели. Посуровели. Забыли про дискотеки. И соединились, сгрудились купно, как одна семья. Чувствуют, что разлетаются. Вот и Усольцева, Тронина и Реутская — как три голубки рядом, и словно бы единое ожидание чего-то серьезного придает их лицам сестринскую родственность, беззащитность.
        А защитники? Немногие здесь, они и впрямь собираются в защитники. Офицерский корпус... Честь и слава от века... Декабристы, Чаадаев, Лермонтов, Толстой, Пржевальский. Корпус чести, гибнущий, нет, выстаивающий под гибельным огнем на Бородинском поле, на редутах Севастополя, на Шипкинском перевале, на сопках Маньчжурии, в болотном Мазурском крае. Эти еще дети — защитники? Или уже осознают, как тревожно в мире?
        Отец вглядывался в них, и многоголосая нескладица чувств захватывала его, рождая смутное, тревожное, рождая потребность помочь им, крикнуть, посоветовать, – если б слова не обволакивались все той же ненавистной ему патетикой. Но ведь он искренне кричал, молча - кричал вослед их будущей судьбе;
        «Юные мальчики, земной шар теперь именуют шариком, а раз так — им можно поиграться, шарик кидают в пропасть, его можно швырнуть в пламя, тысячи ракет, миллионы тонн тротила, безумцы рвутся к кнопке;
        юные мальчики, неужели и вам, как многим поколениям русских, стоять на последней черте? Выстойте! Не дайте сгореть Родине! Но и не сгорите сами! А вы, юные девушки, способны ли ждать их, если ждать потребуется? Не увлечет ли, не обольстит ли вас фольговый вихрь, золотой дождь, с размахом затеянный пикник на земляничной поляне, который любители всласть пожить изловчаются устраивать даже в годины войн и тяжких испытаний Отчизны?» И хотелось ему, чтобы в этом мире каждый встретил ему лишь предназначенную. И, глядя на серьезные стихшие головки, думал он, что, может, так и будет. И знал, что – нет! Хотя мысленно несколько раз повторил: «Пошли им любви и мира!»

        Начинало светать. Сын с соклассниками шумно и весело собрались идти на Дон, как ходил он со своими сверстниками после выпускного четверть века назад. Казалось бы, что за срок — четверть века? Всего лишь двадцать пять лет... Но для мгновенной человеческой жизни — все равно что двадцать пять веков назад. Разбрелись последние выпускники. На востоке выбелило полнеба. Отец остановился посреди школьного двора, поглядел на близкий многоэтажный многоячеистый свой дом, в котором все, наверное, спали сном праведных; еще раз как бы прощальным взглядом окинул школу — будто не сын его, а сам он выпускник. Окна актового зала были открыты настежь, и оттуда поражало тишиной; странно было подумать и вспомнить, что творилось здесь в начале ночи. Конфетные обертки яркой, как палые листья, осыпью устилали школьный двор.
        Посредь двора, на волейбольной площадке, стоял Крыгин-старший, закинув голову вверх, вглядываясь в гаснущие звезды, словно выпытывая что у них... Еще один бодрствующий чудак! Окликнутый, он подошел и затянул свою любимую песню;
        — Знаешь, космические пришельцы прилетают обычно на заре. Вот в такой час. Подождем их, а? – спросил полусмеясь-полувсерьез.
        Они были добрые знакомые, встречались не только на бегу, и Юриев отец, тоже с улыбкой сказал:
        — Лучше подождем... солнечного дня. Это надежней.
        Сын твой куда ушел?
        — Куда — не знаю, но далеко, — ответил Крыгин и махнул рукой.
        И подумал отец, что и его сын уходит из-под семейных крыл, но поступает под крылья вечные — он выйдет сейчас к Дону, а у реки своя тайна, а за Доном — поля, и у них своя тайна, а за полями — опять поля, и веси, и леса, и всему имя: Родина!
        Не дай же загинуть твоим сыновьям!
 
        Над городом самолет тонким запредельным звуком резал крутую высь.

Наверх    Вернуться на главную страницу    Вернуться на страницу Творчество

 

Новости из жизни В.Будакова         

        


ПОИСК       

        

ДРУЗЬЯ САЙТА         

www.rossosh. info        

www.snesarev.ru         

www.boris-belogolovy.ru         

        

Рейтинг@Mail.ru
Рейтинг@Mail.ru