Сайт В.В.Будакова

ПРОЗА

 
Биография Виктора БудаковаТворчество Виктора Будаковаредактораская деятельность Виктора БудаковаПросветительская деятельность Виктора БудаковаОбщественное признание Виктора БудаковаФотоальбом Виктора БудаковаКонтакты Виктора Будакова

ПЛАЦДАРМЫ ПАМЯТИ
из сборника
" Родина и вселенная"

       С сыновьями стою на приречном взгорье – ветер, бурьян, кустарник. У заброшенной церкви – братская воинская могила, плиты, длинные столбцы имен. Шиловский плацдарм. В сорок втором наши воины после многочисленных гибельных атак закрепились на этих крутолобых холмах под Воронежем, совершили почти невозможное.

         28 июня 1942 года ударная армейская группировка «Вейхс» отлаженными своими полками обрушилась на обороняющиеся части Брянского фронта – на Воронежском направлении. В составе группировки – несколько армий: Четвертая танковая немецкая, Вторая немецкая, Вторая венгерская; да еще Шестой полевой армии Паулюса надлежало, согласно замыслу фашистской ставки, своим левым крылом поддержать нацеленный на Воронеж клин. Началась операция «Блау». За неделю наступавшие преодолели около двухсот километров по курским, воронежским землям и вышли к Дону. Еще полнедели им потребовалось, чтобы пробиться к окраинам Воронежа. Подожжённый тысячами, тьмами сброшенных с «юнкерсов» бомб, город исходил гигантским костром, тяжёлый горклый дым застилал его. Горели старинные здания, трамваи, деревья, книги, трудно было найти зелёную ветку, живой росток… Город полыхал так, словно сам камень способен был гореть.
         «Воронеж взят» – на картах всё выглядело именно таким образом, но если бы только на картах; Воронеж взят – так вполне могло им показаться и с земли, и с воздуха: по главной улице двигались их танки, нашествие растекалось по правобережью, они вышли к дамбам, к реке Воронеж.
         И всё же сражение, по сути, только разворачивалось. Срочно подтягивались наши резервы. Захваченный массив сельскохозяйственного института и Березовой рощи уже через сутки был освобождён.
         Гитлер одним из первых в своей ставке почувствовал, что Воронеж – западня, что отборным механизированным, танковым дивизиям предстоит здесь забуксовать, увязнуть, и еще с придонского рубежа потребовал отводить войска, поворачивать их на юг, к Сталинграду. Но отвести – значило уступить. И генерал-танкист фон Готт с большими потерями продвигал танки вперёд. Да и генерал фон Вейхс, и фельдмаршал фон Бок, несмотря на сомнения, не хотели упускать славы покорителей ещё одного русского города. Было и более существенное: немецкое армейское командование понимало, что с отводом войск и резким разворачиванием их на юг оно бы неизбежно уязвимо оголяло свой фланг, даже тыл, в конечном счёте, все ударные силы, рвавшиеся к Волге, к Сталинграду.
         «Началось сражение за Воронеж... Для немцев оно оказалось одним из самых роковых», – засвидетельствует вскоре после войны зарубежный военный историк, позже многократно у нас цитированный; исторически постигая страшное коловращенье Второй мировой войны, он, естественно, не мог не упоминать о нашем городе.

         В городской черте – оберегаемый клочок земли, хранимый зелёный мир. Университетский Ботанический сад. Надписи на латыни: травы, цветы, кустарники со всего бела света. Есть и с берегов Эльбы и Рейна. Дигиталес лютес, магнолия кобус... Рододендрон молле, гелехризум брактеатум, ипомея триколор. Кустарник, сухоцвет, вьюнок, розовые, синеватые, желтоватые цветы.
         Есть с берегов Эльбы и Рейна “подарки” и иного свойства. В служебном здании есть “ржавый уголок”, где внасыпь покоится за долгие годы собранное в листве, извлечённое из-под корневищ, подобранное в овражных и окопных впадинах железное, латунное, свинцовое: исщерблённые гильзы и осколки, остроносые и тупоносые пули, искорёженные автоматные стволы, обросшие ржою крыльчатки бомб и мин. Без малого полвека проклятому железу, безобидному и тихому теперь.
         И если за эти годы земной шар едва не сдвинулся с оси, отягчённый ядерным и иным грузом, изменился насквозь, как не измениться малому зелёному уголку в черте большого города? Подступают многоэтажные дома, вблизи Ботанического просекает город новая магистраль. Разумеется, новые выросли не только дома и улицы, но и деревья. И, может статься, обновлённый сад забыл себя иссекаемым осколками и пулями, ожигаемым пламенем, забыл, как ранило его листья и корни, намертво кромсало их? Но под ногами, на земле, и поныне различимые оспины фронтовых ячеек, окопов, траншей. Былинный дуб глушит своей кроной и тенью мелколесье на склоне, давно упрятав в глубь себя осколки и пули; да напрочь войны не спрятал: железные скобы, наглухо вросшие в ствол, но чётко видимые, уводят к вершине – там таился наблюдательный пункт.
         Что открывалось взору дивизионного наблюдателя в тот горький час? Полный огня и дыма и лишённый жизни город, выжженные кварталы, пепелища. Взберёшься наверх – что увидишь сейчас? Большие массивы из стекла и бетона, теснящие горизонт, уходящие за горизонт.
         И больно глядеть вниз, и не глядеть бы вниз, где зыбкие, едва угадываемые, кривые тени окопов, где обелиски погибшим в войне.
         В сорок втором донской рубеж делил область на оккупированную и незахваченную территории. Воронежский фронт, созданный в июле сорок второго, исчислил километры боевого пути от Воронежа до Берлина (в переименовании: Первый Украинский), сражался на Курской дуге, освобождал Киев, участвовал в Корсунь-Шевченковско-Сандомирской, Берлинской наступательных операциях.
         Воронежская земля – это плацдармы и боевые поля зимних наступательных операций: “Малого Сатурна”, Острогожско-Россошанской, Воронежско-Касторненской. В Острогожско-Россошанской у нас не было преимущества в солдатах и моторах, но благодаря энергичному сосредоточению сил на узких участках прорывов, быстроте рассекающих ударов были разгромлены десятки фашистских дивизий.
         Воронеж оттягивал на себя значительную часть вражеских войск, сковывая их. Советские – немалой кровью – контрнаступления на городское правобережье понуждали немцев яростно держаться за город; но держаться до времени удавалось, лишь перебрасывая новые полки, оголяя другие, дальние (даже у Атлантического побережья) прифронтовые рубежи. Воронежский фронт нависал над левым флангом фашистов, вырвавшихся к Волге, и сражение за Воронеж в общем ходе и раскладе войны становилось важным, в чём-то даже предопределяющим. Гитлер не единожды, и всякий раз в гневе, пенял и напоминал генштабистам, сколь дорого обошлось противостояние на воронежском рубеже; он даже считал, что Воронеж предопределил участь Сталинградской битвы, наихудший для рейха вариант, что, если б не Дон и Воронеж, всё бы сложилось иначе и на Волге.
         Сожжённый, изруиненный город более полугода стоял на передовой. И выстоял. Его окраины, улицы и площади, холмы и парки обратились во фронтовой рубеж, на котором полегли соотечественники, одинаковые в гимнастерках и шинелях и столь разные!
         Теперь же на давней фронтовой черте воевавшие и невоевавшие вправе видеть мемориальный ратный рубеж, Линию ратной славы. Название не безусловное, но – понятно, о чём речь. Такая Линия существует. Целостно – на ватмане. Многими точками, фрагментами – воплощённо в камне, в металле. Чижовский плацдарм, монумент на Задонском шоссе, ансамбль на площади Победы, Шиловский плацдарм, памятник танкистам на юго-западной городской окраине. Но их, жестоких точек обороны, контратак и наступлений, враз не перечислить, не охватить; да и то: кто и как сосчитает? И масштабная скульптурная группа на площади Победы, – теперь остается лишь додумывать, в достаточной ли мере она – символ твёрдости духа воюющих. Заключённый в непроницаемом ряде сведённых воедино фигур, в некой монолитной стене, словно бы возглашающей: “Они не пройдут!”, образ твёрдости компенсирует здесь недостаток тепла – живого, сострадательного, человеческого.
         Торжественная эта группа или иные, ещё более торжественные и монументальные, не исчерпывают нашу доподлинную память, эмоциональную суть которой принято сопровождать эпитетами: чуткая, неизбывная. Чуткая. Неизбывная. Животворная! Эпитетов много, эпитеты всегда найдутся. А что за словами? Надо просто отойти чуть в сторону от торжественных, парадных памятников.
         Город давно уже подступил к окраинным местам былых противостояний, схваток, боев, иные вовсе поглотил, скрыл под многоэтажными зданиями. Каменные массивы теперь и у западных, и у северных рощ. Роща Сердце – в каких-нибудь сотнях метров от монумента на Задонском шоссе. Крохотная рощица с необычным, диковинным для военных карт названием, в сорок втором до самых глубоких корней искромсанная, проутюженная железными машинами, обожжённая сполохами огня. Ни одного живого дерева, ни одной живой ветки. Люди нарекли её рощей Смерти.
         Что ныне здесь? Пустырь, чахлые деревца. Карьер, заросший бурьянами, лохом и полынью.

         Да нужны ли памятники? Во всяком случае, масса их? Люди давно знают: и без малого памятника живет большая память, бывает и наоборот. Памяти, по счастью, дано существовать вне обелиска и ритуала, вне барабана и торжественно-дежурной речи. Чтобы помнить о Куликовской битве, нашим предкам не надо было вскидывать головы и обращать очи к навершию Столпа на Красном холме, его не было, он воздвигнут был лишь в середине девятнадцатого века. Да и памятники на Бородинском поле появились столетие спустя после Бородинской битвы. Так что воздвигать памятники вещественные, быть может, никогда не поздно. Особенно если это проистекает от признательности и сострадания, но не от того тщеславно-эгоистического, подчас только притворяющегося скорбным чувства, с каким иногда живые, словно состязаясь друг перед другом, придавливают прах умерших непомерной величины и безвкусицы кладбищенскими монолитами.
         Наша земля – давно уже пантеон, и возьмись мы отмечать вещным знаком каждое войнами взятое имя, каждое событие, да еще многократ, живым негде было бы ступить.
         Памятники – ещё не память. Но отсутствие их при отсутствии и иных знаков человеческой благодарности, соучастности, незабывчивости и вовсе ранит.
         Попадя на забытый рубеж обороны, передний её край, видя запустение, сиротство, неухоженность, невольно начинаешь глядеть словно бы глазами воевавших и полегших здесь. Им – всё едино? Ничто не взволнует. Но отечественная философская, религиозно духовная мысль полагает, что смерти наших близких насовсем нет, коль мы хотя бы думаем о них, хотя бы малыми вехами отмечаем и воскрешаем их дела и пути.
         И всего-то: создать охранные пояса на долгокровавых участках обороны, приведя их в божеский вид, разбив памятные аллеи и дорожки, снабдив их информационными листами или щитами, очертаниями напоминающими щит древнерусский; ибо разве в последней войне щит Александра Невского, Дмитрия Донского не стал для Отечества спасительно необходим?
         Но, скажут, не поддерживается ли таким образом состояние памяти, способное аккумулировать горечь, подозрительность, чувство неотвратимости противостояний, войны во все времена? К тому же Воронеж в общем раскладе стратегической обороны страны... Воронеж – не Брест, не Москва, не Севастополь, чтобы столь дотошно поминать и отмечать его воинские заслуги? И ежели встречает он гостя у одной своей окраины – танком, у другой – пушкой или реактивным миномётом, не есть ли здесь некое милитаризирующее нагнетание, столь неуместное в сегодняшнем тревожном мире, осознающем, что он, разделённый океанами, неделим и един в своей сути? Выверенная, нравственно благородная воинская память, счастливо лишённая мелкой мстительности, узости, расовых предрассудков, более всего и располагает к уничтожению преград.
         Что же до танка, у городской окраины поднятого на постамент, то возможен ответ явно эмоциональный. С этой окраины в горький для Воронежа час на таком же танке устремился в гущу стрельбы, огня и дыма молодой комкор Черняховский и со своими танкистами потеснил врага к Дону. Конечно, этот краткий успех в общей обороне и судьбе города главного уже не решал, и однако... Глыба железа, служившего войне, всегда меньше волнует, нежели изваянная, олицетворённая скорбь: согбенная мать, молодая вдова с дитём, сестра милосердия. Но и железный этот свидетель (кто знает, сколько погибло на воронежской земле танкистов!) – скорбный напоминатель. А изъятие, замалчивание или усечение любых свидетельств в истории столь же безнравственно, как и шумное выдвижение их, самодовольное и не лишённое угроз хвастовство ими.
         “Подлость и невежество не уважают прошлого, пресмыкаясь перед настоящим”, – сказано не вчера и не на один день. Научить же молодых уважать прошлое можно, научив их чувствовать, видеть и слышать его. И пусть памятники напоминают. Стоят прежние. Устанавливаются новые. Какие? Лучше бы – скромные, исполненные естественности, подлинности, сердечности, без апофеозных поз. Обгорелый дом, зияющий оконными глазницами, стенающий при ветре клочьями крыши, а то и сирая печь на выжженном подворье трогают сердце нередко куда сильнее, нежели монументальное каменно-бронзовое сооружение.
         Воинской летописи нашего города добавил бы естественности и неожиданности еще один памятник. Сибиряки, а их полки шли в атаки под Воронежем, как и под Москвой, в самый трудный час, в летние дни сорок второго, привезли с собой живого медвежонка; он напоминал им о Сибири, тайге, родном доме. И как же они не в шутку огорчились, когда их любимец “пропал без вести”. Вскоре всё объяснилось: медведя сманили соседи по левому флангу; известно, как на фронте привязчив солдат к живому существу, для него собака, кошка, жеребёнок – словно бы весточка из дому. Потребовалось вмешательство Черняховского, чтобы вернуть медвежонка сибирякам.
         Поставить бы у Задонского шоссе мишкино изваяние, менее всего оглядываясь и слушая, что иные на западе знатоки славянской души любят именовать нас медведями, вкладывая в это слово отнюдь не доброжелательный, но угрюмый, жёлчный смысл. Что ж, пусть так. Медведь – не шакал. Не гиена. Шакальё, умеющее выживать и жадно бросаться на слабых и раненых, в народе презирают. А медведь – что ж, пусть бы...
         К увековечению, к водружению любого памятника по-настоящему должна быть причастна общественность. Здесь недопустимы закрытые двери, долгий ящик. Здесь недопустима монополия некоего надобщественного архитектурно-скульптурно-чиновничьего синедриона.
         Не знаем, какие памятники создадут наши потомки: новая жизнь – новые песни; и, может, созданные в наши дни в память о Великой Отечественной будут представляться им часто не только несовершенными, но и странными, как странны были бы нам, взрасти они вдруг густо по всей нашей земле, памятники Первой Отечественной – свидетельства противостояний наполео¬новскому нашествию.
         Великодушен и милосерден наш народ, издревле нет злопамятства в нем. А война – беда для всех: временно побеждённых, временно побеждающих. Каждая мать понимает, что война, будучи священно-оборонительной для одних и неправедно-захватнической для других, в конечном счёте оборачивается бедой и трагедией для всех. Победителей перед лицом вечности нет.
         На поле Полтавской битвы есть памятник погибшим шведам. На Бородинском – погибшим французам. Может, появятся и иные памятники – акции милосердия или в напоминание соотечественникам, потомкам былых врагов о страшных национальных драмах, о жестокости, о дороге, ведущей к всемирной беде.

К моему отцу пришла пожилая вдова, сокрушаясь и возмущаясь, стала рассказывать. Подростки у околицы села, где война оставила железный трофейный хлам, траншеи и захоронения, “доискались” фашистских воинских знаков. Один нацепил на грудь. И ещё – двое.
         Моим сверстникам не забыть послевоенное лихолетье. Холод. Голод. Повсюду разруха, мрачное наследие войны, густые засевы железа, готовые взорваться снаряды и мины. А еще – одеяла, шинели, кинутые оккупантами в спешном, повальном отступлении или вовсе не нужные им, убитым. И дети, сверстники мои, ходили в школу в немыслимых, сшитых из трофейных суконных одеял свитках, в непомерно длинных френчах – в этих фантастических одеждах с чужеземного плеча. Но их медалей и крестов на себя не примеряли.
         И когда мы в детских играх разделялись на “немцев” и “русских”, то стремились поступить по справедливости: во враждебный стан отчислялся тот, кто совершал проступок, нарушал закон улицы – строгого мальчишеского содружества. Но чужеземных регалий не крепил на свою грудь и угодивший под жребий “врага”, и никому не приходило в голову запасаться ими, коллекционировать их. Потому что остро, раняще врезались в детские души недавние похоронки, материнские плачи, отцовские судьбы. И слишком сильным было в нас эмоциональное неприятие всего вражезахватнического.
         Но прошли долгие годы. Многое забылось, утратило свою изначальную резкость, вещественную убедительность. Вражеский воинский знак на груди подростка... Что это? Молодая дурь? Слепая мода? Диковинка, которую захотелось потрогать, иметь? Но тогда чья же это вина, что подростку, школьнику-коллекционеру даже не явилась мысль, что эту “диковинку” носил фашист, который, могло статься, в миг атаки убил его деда, молодого тогда пехотинца? Следы войны – не только победные...
         Пришедшая пожаловаться вдова под конец разговора скупо плачет. О чём она? Что вспомнилось ей? И долго молчат – женщина, потерявшая мужа в сорок первом, под Москвой, и ветеран, дошедший до сорок пятого, до Берлина. Их молчание, молчание деревенской тишины рушит магнитофон, вкрученный на полную мощность; шалая песенка популярной певицы повторяется вновь и вновь.
         Память наших детей о войне – и в потоке и уже не в потоке нашей памяти. Наше давнее, младенческое сознание – это угрюмая паутина траншей и окопов через холмы и поля, километры колючей проволоки по донскому берегу, грязные всполохи минных взрывов, сырые землянки, бесконечная чреда калек войны, озимый клин за околицей села на косогоре – озимь ядовито-сочными силуэтными пятнами означила места, где наспех зарыли погибших.
         Сыновья ничего этого не видели, не испытывали военного лиха. Не видели бессчетных израненных, не спали в выстуженных хворостяных времянках с проступающим со всех углов льдистым снегом, не ели хлеба из желудей, из листьев, из корневищ. И не надо им напоминать об этом часто, и упаси Боже попрекнуть их этим. Наивно и обижаться, ежели то, что волнует нас, скользнёт по ним, едва задев крылом; если они отложат недочитанной книгу, нас выводящую в ночь войны, не станут слушать передачи о послевоенном, а включат своё. Нам не нравится ор и дрыг магнитофонный, транзисторный, телеэкранный? Пусть послушают и шумящих, вопящих. Час настанет – разберутся, где подлинное, где подмена; где правда и честь, а где синтетика правды и чести.
         Рассуждать, разумеется, проще, нежели душевно страдать. И когда вижу, как сыновья припадают к электронному хранителю разноязыких децибелов, завожусь: «У каждого народа есть свои колыбельные и поминальные. Песни любви, мужества, чести. Это вечное, и это слушать хочется вечно. А что в тех звуковых и видовых ящиках? Безвкусица и бесстыдство». Словно объясняя и разделяя моё недоумение, мне на помощь приходят слова, сказанные Экзюпери, – о том, что достаточно услышать старинную песню, чтобы понять, как низко мы пали. Да, но откуда её услышать? Все эти электронные луженогорлые ящики выплёскивают чаще другое...
         Но говорим же, есть генетическая память. Историческая память, по счастью не выщелоченная в нас окончательно. И однажды сыновья просят побывать с ними на самых огненных воронежских плацдармах последней войны.

         Чижовский плацдарм в центре, Шиловский – у городской окраины. Само собой разумеется, на Чижовский проще добраться, сюда и в праздник, и в будни тянется экскурсионный люд; плацдарм не обделён вниманием, описан, профотографирован. Но меня чаще тянет на дальний, окраинный, куда экскурсионные автобусы не приезжают; душа верней откликается на покинутое, беззащитное, бедное.
         На лобастое взгорье выводит нечаянная тропка. Её теснит и пленит бурьян, который на вершине холма буйствует поистине ликующе! Повсюду лебеда, полынь и крапива да саженная, сочная, ядовитая циклохена. Лишь изредка отрешённо, умерше проглядывают знаки былых подворий – ограда, бугорок разваленной печи, оставленный надтреснутый кувшин. След давно не топтаной тропинки ведет мимо ограды, полускрытой в чертополохе, но глаза раняще натыкаются на простенький, из жести, четырехгранник братской могилы; похоронены расстрелянные в июле сорок второго местные жители да четыре безымянных солдата и безымянный воронежский мальчик.
         Ранит сиротство малой братской могилки. Но то, что видишь дальше, заставляет содрогнуться. В окружении бурьянов и кустарников – большое братское надгробие. Иссохшие цветы. Белые плиты с потускневшими столбцами имён. В горьком соседстве – недоразрушенная церковь, давно сброшен вниз колокол, давно сбит крест. Здесь же у спуска словно бы вынесло наверх скульптурную группу: в порыве, в молчаливом крике, как в атаке, изваянные воины все ещё удерживают плацдарм. Есть ли здесь искусство и какова его мера – не знаю, об этом меньше всего хочется думать здесь. Но в этом их порыве есть трагизм, рывок обречённых: каково им было взбираться по крутизнам оврагов и склонов? Глянешь вниз – дух захватывает. Им прорваться сюда было – что на верную гибель.
         А вокруг новая жизнь, так беспамятно обошедшаяся с прежней. Водохранилище заболотило испокон веку богатые сенокосами луга. Крупная стройка – несостоявшаяся атомная тепловая станция – смела с лица земли два старинных села и всей массой надвинулась на плацдарм, отгородясь от него бетонными стенами; циклопическое вместилище реактора, словно бы давит обезличенной силой; как-то зябко становится от всего этого и что-то не греет мысль о грядущем тепле.
         Будто на иной планете, будто не в родной земле покоятся воины Шиловского плацдарма. Сколько погибло их здесь! Им выпало отвоевывать плацдарм у фашистов. У кого же отвоевывать его теперь? У какого лица, ведомства, “прогрессивной силы”?
         Ветер бьётся о древнее взгорье и затихает, вязнет в бурьяне, а память – в траве и песке... Бесплодные яблони. Заброшенная братская могила. Молчаливый безлюдный пустырь.
         Временное? Но давно известно: любое временное неустройство, вызванное спешкой, чёрствостью, краткой выгодой и беспамятством, долго еще продолжает разрушительное действие, временная пагуба способна отложиться в человеческой душе до конца жизни. Дни беспамятства оборачиваются годами, потери здесь невидимы, но тем верней они.
         Я подумал, что зря пришел сюда с сыновьями; на уроках, торжественных построениях, из книг и с телеэкрана неизменно и гулко внушалось им, сколь священна у нас память о погибших; что было сказать здесь? Подумал в тот миг: сколько ни пиши кто-нибудь диссертационных, монографических строк об испытании народном четырьмя годинами войны, сколько ни говори в самых разных аудиториях о патриотическом наследии, плацдарм, заброшенный и словно всеми забытый, отметал самые высокие слова.
         Старое сменяется новым – таков закон жизни. Но если это новое, сегодняшнее видит только себя, обрубая связи с прошлым, если громадина-стройка размашисто утверждается на сдвинутых, смятых избах, могилах и плацдармах памяти, если так, – пусть нетерпеливые разрушители, неистовые прогрессисты окрестят меня ретроградом, – не принимаю я такого их прогресса.
         Повторяется во всём этом атакующем беге устроителей всевозможных райских кущ один штрих – часто неизмеримый разрыв между шумно обещаемым и реально полученным; в конечном счёте выясняется, что надо было делать вовсе не так, а иначе, даже наоборот.
         Почему обещаемое устроение столь часто оборачивается неустройством всего и вся?
         Вне реально гласной народной оценки – элитарный нарост, особый номенклатурно-бюрократический слой – разветвлённый и переплетённый сверху донизу, он и руководит, и предписывает, и распределяет. Он заглушает душевные порывы народа, его чувство, его ищущую мысль. Везде и всюду, в большом и малом элитарно-бюрократический аппарат стремится убежать от народного мнения, видя в нём угрозу накатанной колее, заданному ритму, отрепетированному ритуалу и, следовательно, своему преуспеянию.
         Спросили у народа, каким он хочет видеть памятник народному поэту-песеннику? Пожелали услышать общественное мнение, где возводить университет, цирк? Или химический комбинат, завод минеральных удобрений? Где, наконец, строить атомную станцию и крайняя ли в ней нужда в области, где уже есть одна?
         Наше беспамятство – еще из двадцатых-тридцатых годов, когда разрушительный ливень пролеткультовских, лефовских, рапповских и иных новаций, словно кислотный дождь, прошёлся по отечественной культуре; когда крушили старинные монастыри и часовни, когда разоряли художественно неповторимые усадьбы – памятники культуры; когда человека уводили от земли и дома. Во что обошлась народу жажда скорейшего, немедленного лучезарного мироустройства? Для кого – лучезарного? Что может вырасти на разорённой почве? Что взойдёт на душе у человека, который ежедневно видит полуразрушенный храм, беспризорное кладбище, выморочно-примитивный обелиск штыковидной формы перед плоскокрышим сельским клубом? Или эти подобно болотам цветущие рукотворные моря, на вязком илистом дне которых погребены тысячи русских деревень и городов? А сотни тысяч изб, что стоят по нашей земле кинутыми, заколоченными? Оставить стариков – и мчаться, нет, не на голос беды или правды, но летучим перекати-полем за скорыми благами, лишь за благами, якобы благами – это ли не дорога в пропасть, в беспамятство?

         У мемориала на Задонском шоссе чьей-то пьяной или недоброй рукой обломан кедр, привезённый из Сибири и высаженный ветеранами-сибиряками; и это в полусотне метров от Вечного огня! А надписи на могильных плитах? Они давно потускнели... Более существенное: списочные плиты не раскрывают подлинных, драматических фронтовых событий. Известны имена тысяч сражавшихся и захороненных здесь, а на плитах – может, сотая часть их. Родственники, издалека приезжающие поклониться праху погибших близких, не находят их увековеченных имён. Никогда в народе не считалось зазорным или никчёмным посильными средствами помогать Отечеству увековечивать память павших. Так сыздавна ведется на Руси: в честь погибших, из чувства благородности и породнённости в беде на народные пожертвования воздвигали храмы, монастыри, памятники. Вдова героя Первой Отечественной основала на Бородинском поле женский монастырь. На пожертвования народа воздвигнут Куликовский столп, храм Христа Спасителя в Москве строен на народные рубли.
         Фонд памяти погибших в Великой Отечественной – как бы он мог сказаться в послевоенные годы – помощью вдовам и детям погибших, службам розыска павших!
         По прошествии времени летопись всего лишь одной человеческой судьбы трудновосстановима во всех подробностях, самонадеянно было бы думать, что летопись военной страды большого города будет воссоздана до малых штрихов.
         «Никто не забыт и ничто не забыто”, – девиз не столько реальный, сколько идеальный, романтический, воплощающий потребность надеяться и верить. А воин, что одиноко и безымянно схоронен пригородной поймой, безымянен. И всё же, раз мы думаем о нём, он частица нашей судьбы, нашего сегодня.
         Медленно, неровно память о трагическом времени проясняется, увековечивается, летопись Воронежа фронтового создается. И здесь есть о чём подумать на завтрашний день.
         На очереди – энциклопедическое издание о Воронеже и Воронежской области в Великой Отечественной войне. Нужен авторский коллектив для такой книги. Более того, идейное и душевное содружество пишущих. Нам, любящим свой город и желающим полной исторической правды о нём, нечего делить, здесь диссертационные идеи не заимствуются, и споры вроде: по достоинству или нет отмечен Воронеж орденской наградой, должна ли она быть выше или её вовсе не должно быть, – неуместны, даже оскорбительны для города, в котором так много братских могил...
         Мы знаем о Воронеже, который полгода противостоял врагу. А незадолго до оккупации был и иной Воронеж, оставленный оробелыми властями, скудно защищённый малыми и, по сути, разрозненными силами, почти без войск, без реально полномочного руководства, – был такой час!
         Белые пятна на нашем знании, стыдливые умолчания, сокрытая или неполная истина вредят нашему пониманию подлинных трагизма и героизма родного города. Города, фронтовая судьба которого, воскрешённая во всей полноте драматичности, становится для нас ещё более дорогой и достойной.

         Линия Ратной Славы – и сегодня наше испытание. Со всеми своими монументами она может обернуться всего лишь мёртвой символикой. Она же счастливо исполнит свое назначение, станет Памятью, если затронет, благодарно взволнует сердца нынешних молодых. Будет ли так?
         Плацдармы последней войны – станут ли с нашей помощью плацдармами памяти, через которые пройдут наши сыновья, внуки, потомки?         

1985, 1988

Наверх    Вернуться на главную страницу    Вернуться на страницу Творчество

 

Новости из жизни В.Будакова         

        


ПОИСК       

        

ДРУЗЬЯ САЙТА         

www.rossosh. info        

www.snesarev.ru         

www.boris-belogolovy.ru         

        

Рейтинг@Mail.ru
Рейтинг@Mail.ru